- Сообщения
- 254
- Реакции
- 378
«Я умирал, и это оказалось удивительно просто… проще, чем когда-либо жилось»
ООС
1. Имена, прозвища и прочее: Эдвард
2. OOC Ник (посмотреть в личном кабинете): VladPodvor
3. Раса персонажа: Вампир - человек
4. Возраст: 246 лет ( Человеческие - 21 год )
5. Внешний вид (здесь можно прикрепить арт): Бледная кожа почти мраморная длинные темные, слегка волнистые волосы белая рубаха из плотной ткани иногда поверх темный строгий жакет темные штаны, простые но аккуратные с удобной кожаной обувью взгляд холодный и сосредоточенный глаза словно затягивает тьма движения, сдержанные и уверенные.
6. Характер (из чего он следует, прошлое персонажа): Эдвард за века стал сдержанным, расчетливым и дисциплинированным. Он уважает порядок и иерархию клана, подчиняясь без колебаний. К смертным относится как к ресурсу, но не бездумно — охотится осторожно, скрытно, без следов. К сородичам проявляет уважение и дипломатичность, но держит внутреннюю дистанцию. Его характер — смесь холодного разума, скрытой жестокости и почти фанатичной преданности клану.
7. Таланты, сильные стороны: Умный и хитрый, знание четырех языков.
8. Слабости, проблемы, уязвимости: От судьбы раба клана их отделяет только один глоток. К тому же за Тремерами ведется пристальное наблюдение, и горе им, если они – пусть даже неумышленно – предадут свой клан. Также - Серебро охотников.
9. Привычки: -
10. Мечты, желания, цели: Сделать клан Тремер сильнейшем на Пределе, сыскать поддержки
11. Дисциплины: Тауматургия, Доминирование
12. Клан: Тремер
13. Человечность: 7
14. Поколение: ?
БИОГРАФИЯ
Акт 1 - «Ночь темна и полна ужасов»
В те времена, когда ещё не поднялись чёрные стены Флоревендельских башен, и над долинами текли лишь туманы, жили в мире смертные мудрецы. Они называли себя Кабалой, Орденом, Собранием Звёздных Арканов. Ибо их наука была направлена к небесам: они взывали к планетам, измеряли движение созвездий, писали книги о крови и душе, и взывали к бессмертию. Их домом был Флоревендель, земля каменных гор и диких чащ, где путник мог блуждать неделями, пока не найдет выхода. На востоке этой земли — кованые дороги и рынки Торгового Союза Хобсбурга, шумные, золотые и громкие. Но на западе, ближе к бездне лесов, стояли их башни, построенные не для людей, но для тайных дел. Предводителем их был муж, которого нарекли Тремер. Он был стар, но ум его горел как пламя. И не терпел он мыслей о смерти. «К чему учение, если его пожирает тлен? — говорил он. — К чему тайны, если их смоет река времени?» Так возжелал он бессмертия. И собрал он учеников — семь великих, и множество малых. Сотни людей служили им — переписчики, алхимики, врачи, звездочёты. И в подземных залах хранились книги, писанные чёрной кровью на коже мёртвых. Ибо чем глубже их наука проникала, тем мрачнее становились её пути. Но однажды, когда они взывали к звёздам, небеса ответили молчанием. И Тремер сказал: «Не от светил ждать нам вечности. Из земли и плоти возьмём её». И начались опыты. Учеников увлекали алхимические сосуды, наполненные кровью, смешанной с ртутью и с ядами. Они вызывали духов, заключали их в печати, но духи рвали узы и оставляли после себя лишь безумие. Тогда один из учеников, по имени Горост, сказал:
— Есть на востоке племя ночных князей. Они пьют кровь и не умирают. Доколе стоят звёзды, живут они.
Тремер, услышав это, воскликнул:
— Вот ответ. Мы возьмём их тайну.
И отправились они в вылазки, похищая тех князей. Некоторых сжигали, некоторых терзали железом, кровь их переливали в сосуды. И всё же долгое время тайна не открывалась. Но однажды, в ночь чёрного затмения, Тремер с семью старшими учениками совершил обряд. Они выпили кровь князя, исколотого заклятьями, и падший закричал, и земля всколыхнулась. С той ночи они перестали быть людьми. Кожа их побледнела, глаза зажглись огнём, сердца замерли. И возрадовался Тремер:
— Мы обрели бессмертие!
Но радость его была горька. Ибо вместе с силой в них вошла жажда крови.
Многие ученики воспротивились.
— Это проклятие! — кричали они.
Но тех, кто не покорился, жгли в печах или заключали в железные цепи. Так остались лишь те, кто был готов служить. Когда князья ночи — древние из рода Цимискских — узнали о похищениях и поругании крови, возгорелась великая вражда. Они пришли во Флоревендель, и начались войны. Леса полыхали, сёла исчезали, монастыри горели. Люди говорили: «Это не люди сражаются, но демоны из преисподней». И никто не смел приближаться к тем землям. Тогда Тремер понял: не удержаться им без крепостей. Он воздвиг башни-часовни, словно зубья, на перевалах Флоревенделя. Каждая была и храмом, и лабораторией, и гробницей. Внутри — печати, книги, сосуды с кровью, заключённые духи. Там же поселились новые ученики.
Чтобы защищаться, Тремер сотворил новых существ — Горгулий. Они были сделаны из камня и крови, огромны, как башенные стражи. Днём сидели недвижно, ночью летали, рвали врагов когтями.
Цимискские князья прокляли Флоревендель. Но полностью сокрушить Тремеров они не могли. Так установилась зловещая равновесие. Внутри клана Тремер ввёл порядок. Каждый новообращённый обязан был принести клятву крови семи старейшинам. Их кровь текла в жилах ученика, и делала его рабом. Так никто не мог предать.
И каждый должен был учиться тауматургии — крови и магии. Кто не постигал наук, того ждал огонь.
Ибо Тремер говорил:
— Мы узурпаторы. Нас ненавидят. Мы выживем лишь тогда, когда будем едины, как железная цепь. Но кровь — это не только сила, но и жертва. Тремеры брали пленников из деревень, купцов с дорог, воинов Союза Хобсбурга. Их кровь текла в чашах ритуалов. Чаще же всего жертвами были враги — князья иных кланов, пойманные и принесённые к алтарям. Ибо сила вражеская питала таинства. Для новых же обращений выбирали не воинов, но учёных, писцов, магов, знающих грамоту. Ибо Тремер считал: «Тело сгорит, но разум сохранит клан». С годами Флоревендель стал землёй страха. Люди обходили башни. Говорили, что там горят вечные свечи из человеческого жира. Что стены напитаны кровью. Что внизу, в подвалах, стоит сердце, вырванное у древнего князя, и бьётся оно по сей день. Торговый Союз Хобсбурга боится вмешиваться — ибо их караваны исчезают, когда слишком глубоко заходят в долины. Но слухи говорят: некоторые из богатых купцов тайно торгуют с Тремерами — продают им редкие книги и яды. И ныне клан расширяет влияние: новые часовни появляются в городах, маскируясь под библиотеки и алхимические мастерские. Тремеры тянут свои сети, ищут новых жертв, строят новые замыслы. А в глубине главной башни, под алтарём, покоится сам Тремер. Говорят, он больше не движется, но его глаза открыты, и он слышит каждое слово, сказанное в клане. И если верить последним пророчествам, однажды он пробудится, и тогда кровь прольётся рекой. и в последующие века тьма флоревенделя не угасала башни стояли как клыки на границе с союзом хобсбурга и всякий путник что осмеливался ступить в эти земли исчезал без следа и говорили что кровь его стекала в сосуды узурпаторов наполняя их силу, ночные войны с иными родами не утихали а лишь становились тише скрытнее в городах союза появлялись тайные дома где в подвалах горели печи и жрецы тремера собирали пленников для своих таинств и никто не знал сколько их уже было превращено и сколько ещё падёт жертвой горгульи что были созданы как рабы охраняли стены но в их каменных сердцах зрела ярость и злоба и многие предрекали что однажды они обернут когти против создателей своих. Сам тремер не являлся более открыто но летописи и песни разных земель упоминали о чёрной тени что ходит меж башен и записывает новые имена в свою книгу и кто окажется в той книге тот не спасётся ибо кровь его уже принадлежит узурпаторам. Иные пророки предвещали войну что придёт в века грядущие войну где стены флоревенделя содрогнутся и реки станут багряными и хотя многие полагали что сие станет концом иных родов мудрые знали что то будет лишь началом и что замыслы узурпаторов простираются дальше чем может вообразить смертный разум, так осталась земля флоревенделя местом страха и мрака и всякий кто приближался к башням слышал в ночи шёпот ветра зовущий его по имени ибо власть тремеров не угасала но росла и готовилась раскрыться вновь.
Акт 2 - «Иногда один тихий момент — пара секунд, когда нет войн и предательств — кажется раем на земле».
Во времена, когда королевство Флоревендель ещё хранило туманный отблеск прежнего величия, но в его глубинах уже рождалась тьма, появился на свет мальчик по имени Эдвард. Местом его рождения была провинция Брегдефа — мелкая деревушка, затерянная среди холмов и сырых лугов. Но ныне не найти её: сёла того края были стерты с лица земли во время беспощадной войны. Дома сгорели, поля превратились в пепелище, а люди исчезли, словно их смело ветром. Никто не ведает, кем были родители Эдварда, никто не помнит их лиц, и ни одна книга не хранит их имён. Самая правдивая версия того, что мать его была женщиной падшего ремесла, вынужденная торговать собой ради куска хлеба и крыши над головой, отец же мог оказаться кем угодно — праздным дворянином, наёмником, крестьянином или даже бродягой, чьё имя никто не помнил и не собирался помнить. Так и остался он сиротой, рождённым в месяц Бладрайз, когда реки полноводны, а небо словно сочится алым дождём. Подобно сорванцу без рода и крова, он был подобран ходячей театральной труппой, что странствовала по городам и селам Флоревенделя. Эти люди носили пёстрые одежды и называли себя актёрами, но в глазах многих были лишь нищими скоморохами, кормившимися насмешками и подачками. В их шатрах и повозках рос Эдвард. Его не учили грамоте, не давали знаний, не открывали тайн. Его учили лишь бегать за водой, таскать реквизит, чистить сапоги и терпеть побои. В труппе не было для него доброты: он был сиротой, найденышем, и всякий мог ударить его, всякий мог унизить. Каждое утро начиналось с дороги. Колёса гремели по выбоинам, лошади спотыкались, а сам мальчик часто падал в грязь, слыша вслед лишь насмешки. Вечером ставились представления на площадях. Там он стоял сбоку — подавал маски, посыпал землю песком, чтобы актёры не скользили. Иногда его выводили на сцену и давали роль шута, мальчика, которого гонят палкой или бьют по затылку. Толпа смеялась, а внутри Эдварда что-то сжималось. Он не понимал, почему его жизнь — это лишь удары и насмешки, но не роптал: его слова не имели веса. Он рос одиноким, молчаливым, но вместе с тем — наблюдательным. Запоминал лица людей на рынках, замечал, как они переговариваются, как прячут монеты, как лгут друг другу. Он видел в глазах актёров ненависть и зависть: на сцене они улыбались публике, но за кулисами ругались и плевались. Так ребёнок научился различать фальшь и правду. И даже в ранние годы в нём пробуждалось холодное умение видеть глубже, чем слова. Но вместе с этим его сердце тянулось к иным, более странным вещам. Когда труппа ехала сквозь ночные леса, он подолгу смотрел на чёрные кроны и ощущал притяжение. Казалось, сама тьма шепчет ему и зовёт по имени. Когда на равнинах вставала полная луна, он не мог уснуть, думая о том, зачем остался жив, если его деревня исчезла в пламени. Почему он один, тогда как все прочие обрели смерть? Эти мысли делали его старше и мрачнее, чем подобало ребёнку. С годами он научился выживать. Знал цену хлебу, умел красть остатки еды, спал на голой земле и вставал раньше всех. Он был тенью в труппе — никому не нужной, незаметной, и потому — видящей всё. Внутри него зрело молчаливое упрямство. Эдвард привык считать себя тенью, безголосым мальчишкой, которого толкали и гнали, но однажды в их жизнь вмешался случай. Труппа добралась до одного из крупных городов королевства Флоревендель, стоявшего на торговом тракте, где шумели рынки и сходились дороги с юга и востока. На площади их поставили рядом с торговцами пряностями, с глиняными мастерами и конюхами, и весь вечер публика окружала представление. Люди смеялись, кричали, кидали медяки, когда актёры показывали шутовские сцены и пародировали власть имущих. Эдварду снова досталась роль мальчика, которого гонят с палкой, и толпа хохотала, когда один из актёров притворился палачом и ударил его по спине. Мальчик упал в грязь, и на миг перед его глазами прошла вся жизнь: побои, холодные ночи, глухое равнодушие. Но в этот раз в толпе стоял человек, который не смеялся. Это был барон Арно из рода Фальбрюке, мелкий дворянин, что держал несколько деревень на окраине провинции и искал себе новых людей для дома. Он приехал в город с вооружённой свитой, но, в отличие от большинства, не искал развлечений в уличной пошлости. Его взгляд упал на Эдварда, и он заметил не смешное падение мальчика, а то, как тот поднялся: медленно, молча, сжатый, не пролив ни одной слезы. Взгляд его был не детским — слишком внимательным и холодным. Позже, когда представление закончилось и актёры собирали подаяния, барон остановил их. Его люди отогнали толпу, и он велел позвать мальчишку. Труппа сопротивлялась: мол, мальчик нужен, он выполняет работу. Но барон знал, что у бродячих актёров нет ни прав, ни силы. Он предложил серебро за мальчика — небольшую сумму, но достаточную, чтобы нищие скоморохи согласились. Они торговались, жаловались, что потеряют «помощника», но когда на ладонь хозяина труппы легла тяжёлая монета, всё было решено. Эдвард стоял рядом и молчал. Он не верил до конца, что это происходит с ним: впервые кто-то видел в нём не шутовскую куклу, а нечто большее. Барон Арно приобрёл мальчика не из доброты. Он давно искал при своём доме юношей, которых можно воспитать верными и безродными. Сыновья крестьян тянулись к полю и мечу, сыновья мелких дворян имели гордость и притязания, а сирота без имени был пустым листом. Барон видел, что у мальчика быстрый взгляд, что он не хнычет, а терпит, что в его молчании есть сила. В таких людях рождается умение служить без колебаний. Барон решил, что из него можно сделать пажа для дома, писаря или даже тайного слугу, которому будут доверять поручения, не открываемые посторонним. Когда Эдварда вели к замку Фальбрюке, дорога казалась вечной. Он ехал верхом на маленьком коне, впервые не сидя в грязной повозке труппы, а рядом с рыцарями в кольчугах. Ночь была холодна, и в груди мальчика боролись страх и странное чувство надежды. Он понимал: теперь он принадлежит другому хозяину, и никто не спросил его согласия. Но в то же время впервые в жизни перед ним открывался путь, где была грамота, где были книги, где были люди, способные научить его большему, чем таскать ведра и кланяться толпе. Замок барона был невелик — скорее крепость с башней и несколькими залами, окружённая деревней. Но для Эдварда, привыкшего к шатрам и грязи, это место казалось неприступным и вечным. Его встретили слуги, и старый управляющий, осмотрев мальчика, скривился, сказав: «Худой, грязный, но глаза живые. Может, и сгодится». С того дня жизнь Эдварда изменилась. Барон велел учить его грамоте. Не потому, что хотел добра мальчику, а потому что ему нужен был писарь, тот, кто будет вести учёт земли, записывать приказы, переписывать письма для двора. Для этого нужны были навыки, и при замке нашёлся старый капеллан, что согласился обучать сироту. Эдвард впервые увидел книги — настоящие, с кожаными переплётами, с буквами, выведенными аккуратной рукой. Сначала его рука дрожала, когда он держал перо, но жажда знаний в нём была сильнее страха. Он впитывал каждое слово, каждую букву, словно это был хлеб для его души. Но обучение не ограничивалось письмом. Как паж, он должен был учиться манерам, должен был быть незаметным и услужливым, знать, когда говорить и когда молчать. Его учили не только чтению, но и езде верхом, обращению с оружием, пусть пока деревянным. Его одевали лучше, чем прежде, но всякий раз напоминали: он никто, сирота без имени, обязан своим существованием милости барона. И Эдвард никогда не забывал этого. В глубине сердца он чувствовал иное: барон не сделал его свободным, он лишь дал ему новую клетку, из камня и железа, вместо ветхого шатра. Но вместе с этой клеткой пришла сила — знания, которых прежде он даже не мог себе представить. Он учился читать документы, наблюдал за советами при дворе, видел, как барон решает споры между крестьянами, и понимал, что мир держится не только на силе меча, но и на слове, на печати, на бумаге. Каждый вечер он вспоминал колодец из разрушенной деревни, в который когда-то смотрел. Теперь он снова видел в воде своё отражение — но это был уже не грязный мальчишка из труппы. Это был будущий человек, умеющий читать, писать и ждать своего часа. И хотя он оставался сиротой, безродным и зависимым, в его груди росло чувство, что знание и терпение однажды дадут ему власть, которой не имел никто из тех, кто когда-то бил его и смеялся над ним. Жизнь в замке барона Фальбрюке быстро показала Эдварду, что новая клетка мало чем отличается от старой. Здесь не били для смеха, как в труппе, но и ласки он не нашёл. Слуги относились к нему холодно, словно он был тенью, проскальзывающей мимо. Другие мальчики, пажи и сыновья слуг, иногда дразнили его, напоминая, что он «никто», сирота, купленный за серебро. Он научился не отвечать и не искать дружбы. Его миром стала тишина, книги и задания, которые давали старшие. Барона Арно он почти не видел. Тот редко бывал во дворе и чаще уезжал по своим делам, а если и появлялся, то лишь в зале совета, где собирались вассалы и управляющие. Эдвард стоял где-то с краю, держа пергаменты или чернила, и понимал, что для барона он был не более чем будущим инструментом — перо в руке властителя. Утро начиналось с работы. Он просыпался ещё до рассвета, вместе с прислугой, убирал в скриптории, носил свечи и воду, после чего садился за перо. Старый капеллан учил его буквам, молитвам и письму, и в этом Эдвард находил единственную радость. Его пальцы дрожали, когда он выводил строки, но со временем они стали твёрдыми и уверенными. Он писал медленно, но красиво, и чем больше он работал, тем сильнее росло в нём чувство, что каждая буква — это шаг к свободе. Но барон Арно хотел большего. Он не был глупцом и понимал, что в мире мало ценится тот, кто знает лишь грамоту. Ему был нужен писарь, который смог бы вести переписку не только внутри Флоревенделя, но и с соседями, с купцами, с посланниками. Поэтому однажды во двор замка въехал человек, не похожий ни на рыцарей, ни на монахов. Его звали Лоренцо ди Мальварро, полиглот из Монзанской Республики, в прошлом торговец, в настоящем — учитель, нанятый за большие деньги. Он говорил на языках, о которых Эдвард никогда и не слышал. Задача, поставленная перед ним бароном, была проста: сделать из мальчика того, кто сможет понимать и писать на четырёх ключевых языках. Хобсбуржский, которым пользовались торговцы восточного союза; Всеобщий, или Амани, на котором изъяснялись послы и городские власти; Говарь, диалект Монзанской Республики, нужный для купцов и моряков; и Дартадский — язык суровых треливцев, с которыми иногда приходилось иметь дело. Учение было мучительным. Эдвард проводил часы над таблицами слов, записывал чужие буквы и звуки, ломал язык на непривычных сочетаниях. Лоренцо был требовательным и резким наставником: за каждую ошибку он щёлкал мальчика по пальцам тростью или заставлял переписывать страницу десять раз подряд. Но именно такая суровость закалила Эдварда. Он впитывал каждое слово, и постепенно в его голове начали складываться целые миры. Обычный день Эдварда напоминал бесконечный круг. Утро — молитвы и учёба у капеллана. Днём — занятия с Лоренцо: новые слова, фразы, тексты, переводы. Вечером — работа в замке: помогать писцам, носить свитки, слушать разговоры взрослых. Иногда его посылали в деревню с поручениями, и там он наблюдал за крестьянами, их ссорами, их радостями и бедами. Люди едва смотрели на него: для них он был никем, ещё одним слугой замка. Но именно эта невидимость давала ему преимущество. Эдвард слышал то, чего не слышали другие. Он ловил слова на советах, подмечал, как управляющий жульничает с записями, как воины спорят о долге и чести, как крестьяне клянутся и проклинают своих господ. Он учился молча, запоминая всё, и в нём рождалось чувство, что знание — это сила. Слуги по-прежнему считали его пустым местом. Даже Лоренцо относился к нему как к инструменту, а не как к ученику: «Ты — сосуд, — говорил он, — и моя задача наполнить тебя. Будь крепким, иначе треснешь». И Эдвард сжимал зубы и продолжал учиться, потому что где-то глубоко в сердце он знал: это его единственный шанс вырваться из тени. Прошло несколько лет, и мальчик из труппы стал юношей, который мог прочесть письмо на Хобсбуржском и перевести разговор на Говаре. Он ещё не был никем в глазах двора, его по-прежнему считали чужаком и слугой, но он уже умел больше, чем многие дети барона. Он был тенью, которую никто не замечал, но в этой тени зрело что-то большее.
Акт 3 - «В детстве сердце полнится снами, но взросление — это когда оно становится тяжёлым от чужих слов и чужих приказов»
Когда годы отрезали от мальчишеской кожи его последнюю наивность, Эдвард стал юношей, и с той поры ему начали доверять больше, чем грязную работу и переписку учебных свитков. Теперь его рука должна была касаться настоящих дел, и перо, которое прежде оставляло лишь копии молитв, выводило счета и договоры. Он сидел за столами вместе с другими писцами, но всякий раз ближе к краю, там, где слабый свет факелов едва касался пергамента, и хотя он выполнял ту же работу, что и прочие, в их глазах он оставался чужаком, купленным ребёнком, теперь лишь выросшим сосудом.
Поначалу его задачи были лёгкими: скопировать письмо, подсчитать мешки зерна, аккуратно оформить список долгов. Но со временем управляющий стал доверять ему и большее — записи налогов с деревень, черновики распоряжений, перевод коротких посланий от купцов. Перо, которым он водил, становилось тонким клинком, и хотя пока он лишь отражал чужую волю, он чувствовал, что в этом скрыта сила. Иногда барон отправлялся в град — туда, где стены возвышались выше замковых башен, а улицы гудели от шагов и голосов. В такие выезды Эдвард сопровождал управляющего и прочих слуг, сидел на задке повозки, сжимая в руках кожаную папку с документами. Дорога была долгой и тряской: мимо тянулись поля, редкие деревушки, в которых крестьяне останавливались взглянуть на отряд барона. Он смотрел на всё с молчаливым интересом, словно впитывал каждую кочку, каждый камень на дороге, каждый запах. И вот наконец открывались ворота, и в лицо бил иной воздух — тяжёлый, плотный, насыщенный дымом кузниц, запахом хлеба и гнили, звоном голосов и лаем собак. Город жил шумом, и этот шум врывался в голову Эдварда как громкий колокол. Здесь он чувствовал себя потерянным и маленьким: все вокруг спешили, торговали, кричали, тащили возы, и никто не обращал на него внимания. Но это равнодушие было и спасением — он мог наблюдать без страха. В больших залах, куда их вели, происходили переговоры. Барон говорил мало, управляющий больше, а Эдвард сидел сбоку, готовя перо и фиксируя каждое слово. Иногда ему приходилось переводить чужие фразы, сказанные на Хобсбуржском или Говаре. Он делал это с дрожью, но ровно, и каждый раз, когда чужая речь превращалась в понятный язык, он ощущал, будто сам строит мост меж мирами. Это чувство не покидало его потом неделями.
Рынки поражали его ещё сильнее. Там, куда его отправляли вместе с другими слугами, пахло специями, жареным мясом, потом, кожей и железом. Торговцы выкрикивали цены, показывали ткани и редкие вещи, которые юноша никогда не видел в деревнях. Его посылали покупать чернила, пергаменты, мелкие принадлежности для скриптория. Иногда он шёл рядом с управляющим, который велел ему записывать сделки, и тогда он видел, как хитро улыбаются купцы, как они щурят глаза, как каждое слово на вес золота. Вечерами, когда повозка возвращалась к замку, он долго молчал, глядя на темнеющее небо. Никто не спрашивал его о впечатлениях, никто и не ждал, что он заговорит, но внутри него оставалось множество картин — лица торговцев, шум улиц, блеск чужих языков. И он понимал: знание открывает миры, а те, кто умеет говорить на чужом языке, владеют дверями, которых другие даже не замечают. Но во дворе замка мало кто замечал его. Барон появлялся редко, едва кивая в его сторону. Слуги продолжали видеть в нём пустое место. Даже писцы относились к нему как к инструменту, как к руке, что пишет, а не к человеку. И всё же в этой пустоте крепло что-то иное — ощущение, что однажды он сумеет вырваться из тени, ибо те, кто долго молчали, умеют слушать глубже, чем все остальные. Когда годы отрезали от мальчишеской кожи его последнюю наивность, Эдвард стал юношей, и с той поры ему начали доверять больше, чем грязную работу и переписку учебных свитков. Теперь его рука должна была касаться настоящих дел, и перо, которое прежде оставляло лишь копии молитв, выводило счета и договоры. Он сидел за столами вместе с другими писцами, но всякий раз ближе к краю, там, где слабый свет факелов едва касался пергамента, и хотя он выполнял ту же работу, что и прочие, в их глазах он оставался чужаком, купленным ребёнком, теперь лишь выросшим сосудом. Поначалу его задачи были лёгкими: скопировать письмо, подсчитать мешки зерна, аккуратно оформить список долгов. Но со временем управляющий стал доверять ему и большее — записи налогов с деревень, черновики распоряжений, перевод коротких посланий от купцов. Перо, которым он водил, становилось тонким клинком, и хотя пока он лишь отражал чужую волю, он чувствовал, что в этом скрыта сила. Иногда барон отправлялся в град — туда, где стены возвышались выше замковых башен, а улицы гудели от шагов и голосов. В такие выезды Эдвард сопровождал управляющего и прочих слуг, сидел на задке повозки, сжимая в руках кожаную папку с документами. Дорога была долгой и тряской: мимо тянулись поля, редкие деревушки, в которых крестьяне останавливались взглянуть на отряд барона. Он смотрел на всё с молчаливым интересом, словно впитывал каждую кочку, каждый камень на дороге, каждый запах. И вот наконец открывались ворота, и в лицо бил иной воздух — тяжёлый, плотный, насыщенный дымом кузниц, запахом хлеба и гнили, звоном голосов и лаем собак. Город жил шумом, и этот шум врывался в голову Эдварда как громкий колокол. Здесь он чувствовал себя потерянным и маленьким: все вокруг спешили, торговали, кричали, тащили возы, и никто не обращал на него внимания. Но это равнодушие было и спасением — он мог наблюдать без страха. В больших залах, куда их вели, происходили переговоры. Барон говорил мало, управляющий больше, а Эдвард сидел сбоку, готовя перо и фиксируя каждое слово. Иногда ему приходилось переводить чужие фразы, сказанные на Хобсбуржском или Говаре. Он делал это с дрожью, но ровно, и каждый раз, когда чужая речь превращалась в понятный язык, он ощущал, будто сам строит мост меж мирами. Это чувство не покидало его потом неделями. Рынки поражали его ещё сильнее. Там, куда его отправляли вместе с другими слугами, пахло специями, жареным мясом, потом, кожей и железом. Торговцы выкрикивали цены, показывали ткани и редкие вещи, которые юноша никогда не видел в деревнях. Его посылали покупать чернила, пергаменты, мелкие принадлежности для скриптория. Иногда он шёл рядом с управляющим, который велел ему записывать сделки, и тогда он видел, как хитро улыбаются купцы, как они щурят глаза, как каждое слово на вес золота. Вечерами, когда повозка возвращалась к замку, он долго молчал, глядя на темнеющее небо. Никто не спрашивал его о впечатлениях, никто и не ждал, что он заговорит, но внутри него оставалось множество картин — лица торговцев, шум улиц, блеск чужих языков. И он понимал: знание открывает миры, а те, кто умеет говорить на чужом языке, владеют дверями, которых другие даже не замечают. Но во дворе замка мало кто замечал его. Барон появлялся редко, едва кивая в его сторону. Слуги продолжали видеть в нём пустое место. Даже писцы относились к нему как к инструменту, как к руке, что пишет, а не к человеку. И всё же в этой пустоте крепло что-то иное — ощущение, что однажды он сумеет вырваться из тени, ибо те, кто долго молчали, умеют слушать глубже, чем все остальные. Со временем поездки стали привычными и каждый раз открывали перед Эдвардом новые стороны мира он уже меньше пугался шума улиц и знал куда свернуть чтобы не потеряться среди толпы иногда он даже позволял себе чуть задержаться на перекрестке вслушиваясь в разноголосицу торговцев и ремесленников и в его памяти слова сливались в одну бесконечную песнь города которую он учился разбирать на отдельные ноты а вечером по возвращении мог припомнить целые фразы услышанные случайно и складывать их словно в тайную книгу, в скриптории его труд становился тяжелее и точнее теперь ему доверяли не только черновики но и настоящие письма для которых использовался лучший пергамент и чистый сургуч он копировал распоряжения барона для вассалов переписывал торговые соглашения а иногда даже составлял ответы на чужие послания которые потом только правили старшие писцы он чувствовал что его рука становится частью воли господина хоть имя его всё равно не значило ничего, в замковом дворе он по прежнему оставался пустым местом никто не останавливал на нём взгляд не звал за общий стол но в этой тени у него появлялись собственные глаза и уши он замечал как один воин прятал монеты в сапоге как управляющий подменял цифры в счётах как паж по ночам таскал еду из кладовых он никогда никому не говорил об этом но всё складывал в памяти и иногда в письмах для себя которые прятал в глубине сундука, барона Арно он видел редко и то лишь издали когда тот возвращался верхом с охоты или сидел за длинным столом с вассалами и чужими послами там Эдвард стоял чуть в стороне со свитками в руках и казался менее живым чем свечи вокруг и всё же он слушал каждое слово ловил оттенки в голосе и понимал больше чем позволял себе показать, Лоренцо полиглот продолжал учить его но уроки становились жёстче теперь требовалось не только читать и переводить но и вести целые диалоги Эдвард должен был спорить и отстаивать точку зрения на чужом языке и хоть голос его дрожал он справлялся и наставник смотрел на него с недовольством в котором таилась скрытая гордость но никогда не произносил её вслух, однажды его послали в город вместе с управляющим чтобы принять участие в переписи складов принадлежавших барону и там он впервые увидел что книги значат больше чем оружие, крестьяне и мелкие купцы смотрели на него настороженно ведь именно он фиксировал цифры и слова которые потом превращались в налоги и приговоры и тогда он понял что его рука уже несёт власть пусть и чужую, возвращаясь в замок он всё чаще задумывался о том что его жизнь идёт по узкой дороге где он лишь инструмент но в тишине ночей он чувствовал внутри себя росток чего то иного желания вырваться за пределы серых стен и не только слушать и записывать но однажды самому диктовать слова что будут иметь вес, и чем старше он становился тем отчётливее это желание разгорало в нём хотя наружу он оставался тем же пустым местом невидимкой которого не замечали во дворе. с годами юноша всё глубже врастал в серую ткань замка и словно сам становился её частью уже никто не удивлялся когда его видели с пером и свитком ведь он всегда был там где требовалась молчаливая рука готовая перенести чужие слова на бумагу и в то время как другие пажи тренировались во дворе с деревянными мечами смеясь и толкая друг друга он сидел под каменной аркой склонившись над страницей и в их глазах выглядел чем то меньшим чем человек словно вещь что можно оставить без внимания, его дни теперь были разделены между обязанностями и учёбой утром он слушал капеллана и читал тексты святых писаний днём он работал с Лоренцо полиглотом от которого уши нередко горели от криков и трости но язык всё равно ложился в память вечер он проводил в скриптории среди запаха свечей и пергамента и часто сидел там дольше всех пока факелы гасли а по коридорам раздавались шаги ночной стражи, иногда его ставили рядом с управляющим при делах которые казались незначительными но на деле скрывали больше чем мог подумать простой слуга переписка долгов сбор сведений о деревнях или составление списка тех кто был обязан явиться в замок к сроку такие записи выглядели сухо но в них он видел жизнь и смерть для простого человека и начинал понимать что власть прячется в строчках больше чем в острие копья, во дворе замка он по прежнему оставался никем его могли толкнуть проходя мимо могли осмеять пажи если перо случайно уронит каплю чернил могли забыть позвать к трапезе и он ел холодный хлеб в одиночестве на ступенях но он привык и даже в этом одиночестве находил тихую силу он слушал как рыцари спорят о походах как купцы торгуются с казначеем как слуги перешёптываются о хозяйке замка и всё это он складывал внутрь себя как будто собирал камни для будущего фундамента, выезды в град стали регулярными и каждый раз он чувствовал что это уроки ничуть не меньшие чем те что давал Лоренцо здесь он видел живое море людей и среди этого шума его тень становилась ещё меньше и потому незаметнее он слушал чужие разговоры пока покупал свитки и чернила запоминал акценты и интонации и когда возвращался в замок писал для себя тайные заметки на полях будто хотел зафиксировать этот пестрый хаос чтобы не раствориться в нём самому, в присутствии барона он оставался мебелью но иногда замечал как взгляд господина задерживался на нём будто в тусклом свете свечей, Арно видел что мальчишка вырос и уже несёт больше чем перо хотя ни слова похвалы не прозвучало ни разу, внутри же Эдварда тлело то что он не мог назвать, он был молчаливым сосудом для чужих поручений и слов но с каждым днём чувствовал что сосуд этот наполняется и если когда нибудь он переливается через край то мир вокруг заметит что пустое место стало живым человеком. Эдвард взрослел, и с каждым годом его поездки в город становились всё чаще, хотя сам он в этих путешествиях оставался фигурой второстепенной, почти невидимой. Его не брали в седло рядом с господами и не поручали переговоров. Он сидел на задней телеге, где под тряской дороги приходилось прижимать к груди деревянный ящик с пергаментами, сургучом и чернильницами, чтобы ничего не пролилось. Иногда он держал в руках книги, обёрнутые в кожу, доставленные из монастырей или купленные у торговцев, и боялся даже кашлянуть, чтобы не запачкать страницы дорожной пылью. В городах его роль сводилась к мелочам. Он ждал в сторонке, пока управляющий или казначей вели разговоры с купцами и сборщиками податей. Когда требовалась запись, его звали к столу, он разворачивал пергамент, и чернилами фиксировал сухие цифры — меры зерна, счёт бочек с вином, количество соляных мешков. Его пальцы дрожали от холода или усталости, но почерк оставался ровным, и это было единственным, что замечали. Часто ему поручали хранить и передавать мелкие документы: список налогов, короткое письмо, запись о долге. Он держал свёрток так, словно это был камень, способный обжечь ладонь, и всегда помнил наставление управляющего — не открывать, не терять, не забывать. Для него это были простые знаки на бумаге, но со временем он стал понимать, что такие «простые» бумаги решают, будет ли семья крестьян голодать или платить последнюю монету. Бывало, что его оставляли у ворот, пока господа сидели в трактире или за столом купца. Он стоял среди прочих мальчишек и слуг, прислушивался к шуму улиц и впитывал каждый звук: звон молотков кузнецов, хриплые крики торговцев, плач детей. Иногда ему поручали отнести письмо в монастырь или отдать список товаров хозяину склада. Монахи бросали на него равнодушные взгляды, сторожа складов принимали свиток и тут же забывали его лицо. Никто не спрашивал имени, никто не запоминал, кто принёс весть. В редких случаях его брали внутрь зала переговоров, если требовался перевод. Он сидел молча, переводя с чужого языка на всеобщий, и чувствовал, как слова текут сквозь него, будто он сам не человек, а пустая труба, по которой гонят воду. После он снова становился незаметным. Никто не благодарил, никто не спрашивал мнения. Было и другое: его использовали для работы, от которой отказывались старшие. Например, проверить, правильно ли монастырские переписчики рассчитали количество свечей для зимнего обряда, или подсчитать, сколько медных монет осталось в сундуке после сбора пошлины. Казначей мог бросить ему мешок, велеть пересчитать до последней монеты и записать. Он сидел часами, перебирая грязные деньги, и сам себе казался узником, который считает цепи. И всё же эти мелкие обязанности были для него школой. Он учился видеть, что город живёт не только шумом улиц, но и тишиной свитков. Он понимал, что его невидимость даёт ему доступ к вещам, которые не видели даже те, кто сидел во главе стола. И хотя никто не называл его важным, именно в его памяти оставались точные слова, суммы и обещания. Так он ездил из раза в раз. Для других он был всего лишь мальчишкой при бумагах. Для себя же — тенью, что постепенно обрастала знаниями и превращалась во что-то большее. Прошли годы, и Эдвард уже не напоминал того худого мальчишку, что держал чернильницу и трясся от страха, чтобы капля не упала на важный свиток. Лицо его стало суровее, плечи окрепли, движения — увереннее. Он вырос, и теперь многие, кто прежде не замечал его присутствия, начинали воспринимать его как часть замковой службы. Конечно, не равного оруженосцам или пажам, не собрата рыцарям, но уже и не мальчишку при чернилах. Он был кем-то, чьи записи и счета нужны для порядка, кем-то, на кого можно возложить мелкое, но важное дело. Барон Арне оставался мелким владыкой, земли его не тянулись дальше пары деревень и пары десятков дворов, но дел хватало, словно он был князем. Едва заканчивалась одна забота, тут же появлялась новая: где-то мельник недоотдал часть муки, где-то крестьяне пожаловались, что лесник захватил чужой надел, где-то купцы с рынка пытались схитрить и скрыть часть прибыли. Арне редко доверял всё это чужим рукам: он выезжал сам, с небольшим отрядом слуг и воинов, и рядом с ним всегда был Эдвард. Эти выезды не были походами славы. Никто не трубил в рог, не развевал знамёна, не пел песен в честь господина. Всё было буднично и сухо: скрип телег, крики на ярмарках, запах конского пота и грязи на дорогах. Но именно в этих буднях рождалась власть. И там Эдвард учился видеть, как сотни мелких решений — кому поверить, у кого отнять, кому дать отсрочку — складывались в единую ткань, крепче любой клятвы. Его обязанности в таких выездах были просты, но незаменимы. Он вёл записи: подати, долги, списки зерна, размеры земельных наделов, жалобы крестьян. Он сидел сбоку, молча, и писал каждое слово, что произносил барон или староста. Если кто-то пытался потом отвертеться, Арне лишь поднимал взгляд на Эдварда и требовал зачитать запись. И слова, когда-то застывшие на пергаменте его рукой, становились законом, неоспоримым и суровым. В такие моменты Эдвард ощущал, что перо в его руке имеет силу меча, хоть и скрытую. Иногда ему поручали более скучные, но не менее нужные дела: сверить, сколько винных бочек ушло на зимний пир, пересчитать мешки соли в амбаре, составить список нужд гарнизона. Бывало, что его посылали к монахам за копией книги или письма, а иногда — в трактир на площади, чтобы уточнить записи о сделке с купцами. Никто не видел в нём главного, но все знали: если работа будет сделана, то только им. Время в дороге становилось для него школой. Он видел, как крестьяне кланялись низко, но глаза их оставались холодными. Видел купцов, что улыбались, а сами прятали дрожь в руках. Видел детей, что тянулись за краем его одежды, и стражников, что не скрывали скуки и злости. Он не участвовал в переговорах напрямую, но наблюдал всё, впитывал каждую деталь. И чем дольше он был рядом с Арне, тем больше понимал, что мир держится не только на мечах и крепостях, но и на словах, застывших в чернилах. Во дворе его тоже стали воспринимать иначе. Пажи больше не смеялись, что у него нет меча, оруженосцы перестали шутить за его спиной. Рыцари по-прежнему не считали его равным, но иногда всё же кивали ему, как признавая его нужность. Слуги, что раньше отталкивали его локтём, теперь приходили за помощью: написать прошение, составить счёт, пересчитать деньги. Эдвард не стал близким никому, но стал человеком, чьё умение нужно. А сам барон Арне всё чаще, хотя и сдержанно, обращался к нему напрямую. «Запиши точно», — мог сказать он. Или: «Составь отчёт для казначея». Или даже — «Возьми это письмо и перепиши так, чтобы смысл остался, но слова были мягче». Для Эдварда такие поручения были высшей наградой. Он видел: Арне доверяет ему не только числа и списки, но и слова, а значит, уже считает его частью своего дома. И всё же, оставаясь один, сидя ночью за письменным столом, он понимал: его место здесь — дар. Дар не барона, а того, кто выше. И тогда, в тишине, когда ветер трепал ставни, он поднимал взгляд к небу и шептал слова благодарности Флоренду. Не Арне — хотя барон стал для него покровителем и спасителем, — а именно Флоренду, богу, что будто вел его по дороге судьбы. Эдвард помнил, кем был: мальчиком без имени, жалкой тенью в труппе. Теперь же, держа перо и свитки, он ощущал, что стал чем-то большим. Его жизнь имела цену. Его слова имели вес. Так он жил, день за днём, год за годом. Он не был рыцарем, не был господином, но уже не был ничтожеством. Он был человеком при бароне Арне, человеком, что держал в руках невидимую силу чернил и слов. И за это он благодарил Флоренда, шепча: «Я был никем, и ты сделал меня кем-то».
Акт 4 - «Кто пишет чужую правду чернилами, тот и свою судьбу рисует невидимой рукой»
Дни в крепости тянулись серыми нитями, и каждый из них походил на предыдущий. Эдвард просыпался в холодных покоях, где стены будто сами шептали сквозняком, и сразу же принимался за то, что делал вчера, позавчера и неделей раньше: перо, чернила, подсчёты, слова других, переписанные его рукой. Уроки языков продолжались, но уже без новизны, как привычная повинность. Монзанский полиглот объяснял правила и тонкости речи так же сухо, как стрелы складывают в колчан, и Эдвард учился, но без радости — потому что всё казалось предрешённым, словно его жизнь превращалась в бесконечную строку на пергаменте, которую он сам и записывал. Иногда, когда тишина становилась невыносимой, он поднимал взгляд к потолку, к тёмным балкам, и шёпотом молил Флоренда. Он не просил богатств или власти — лишь перемен. Но слова, обращённые к богу, всегда обманчивы. Желания редко исполняются так, как мы их задумываем, и Эдвард тогда не понял, что обратился к силе, которая редко дарует без испытаний. И перемена пришла. Обычная вылазка, казавшаяся ничем не примечательной, началась, как и многие другие. Барон Арне собрал своих людей, несколько повозок, пару десятков вооружённых слуг и слуг писарей. Цель поездки держалась в тайне, но Эдварду сказали лишь, что предстояли переговоры у самой границы. Он не задавал вопросов, лишь вновь занял своё место — сзади барона, чуть сбоку, там, где пергаменты и записи всегда должны быть под рукой. Дорога шла вглубь, мимо холмов, полей и редких деревень, пока не потянулись густые леса. С каждым днём тропа становилась всё уже, земля под копытами гулко отзывалась, деревья сжимались к дороге, словно собирались сомкнуться над ней. Листья шелестели от ветра, и казалось, что сам воздух пропитан ожиданием. Люди у костров говорили, что эта дорога к границе проклята, что слишком часто караваны исчезают здесь без следа. Но барон не слушал, а его люди не смели перечить. Нападение случилось, когда солнце клонилось к закату. Сначала послышался свист стрел, и лошади заржали в страхе. В следующее мгновение над тропой взметнулись крики и удары стали. Разбойники, десятки их, выскочили из чащи, слаженно и без колебаний. Они ударили так, будто знали каждый шаг заранее, и это было правдой: место давно служило ловушкой. Их предводитель, известный как Иль Вожак, направлял всё это как охотник травлю. Крики и звон оружия слились в сплошной гул. Барон Арне пытался удержать порядок, но силы были неравны. Люди гибли один за другим, и кровь пропитывала землю. Повозки захлестнули огнём, ценности вырывались из рук мёртвых и умирающих. Разбойники пели — громко, безумно, их хриплые голоса выводили какие-то хобсбуржские напевы, словно это был праздник. Они смеялись, глядя на смерть, и каждый удар их клинка сопровождался радостным воплем. Эдвард сидел рядом с бароном, и когда свистнула одна из стрел, он даже не успел понять, что произошло. Острая боль пронзила ногу насквозь, и горячая кровь тут же залила сапог. Мир закружился, крики заглушили всё вокруг, и он понял, что не сможет убежать. Тогда в нём проснулась инстинктивная хитрость: он упал, притворился мёртвым, сжал зубы, чтобы не выдать себя стоном. Его тело лежало среди других, в грязи, в крови, рядом с лицами, искажёнными смертью. Разбойники добивали раненых, добирали всё, что могли унести, и уходили так же стремительно, как появились. Когда их шаги стихли, лес снова погрузился в тишину. Эдвард остался лежать среди мёртвых. Кровь продолжала сочиться из раны, нога пульсировала болью, и каждая минута казалась вечностью. Он чувствовал, как силы утекают вместе с кровью, как жизнь постепенно ускользает. Он смотрел в небо сквозь ветви деревьев и шептал, хотя язык уже путался: «Флоренд… я ведь просил перемен… неужели вот она?» И холодный страх пробрал его до костей — ведь желания всегда нужно загадывать правильно. А дорога, ставшая ловушкой, снова жадно впитала кровь. Она видела смерть десятков до него, и увидит ещё. Тьма, что поселилась в этом месте, была древней и ненасытной, и Эдвард теперь стал её частью — живым или мёртвым, уже не имело значения. Неизвестно, сколько времени прошло с того момента, когда Эдвард закрыл глаза, уверенный, что смерть уже протянула за ним свою руку. Последние минуты были туманом боли и холода, и он считал, что душа его покидает тело, растворяясь в бездне. Но тьма не принесла покоя. Когда веки медленно разомкнулись, он понял, что всё ещё здесь. Лежал в той же повозке, в грязи и крови, но сердце его не билось. Он прислушался к себе и не услышал ничего — ни стука, ни трепета, ни дрожи жизни в груди. Вместо этого внутри была пустота. Боль, что прежде пронзала его ногу, исчезла, будто её никогда и не было. Стрела всё ещё торчала из плоти, но теперь она не казалась врагом. С тихим усилием Эдвард вытащил древко, и оно вышло легко, без боли, без крови, словно чужое. Но на смену облегчению пришло иное испытание — голод. Не обычный, не тот, что когда-то заставлял искать объедки у труппы. Это был голод, что затмевал разум, прожигал нутро, и каждый миг усиливался. Он был похож на жажду, но тысячу раз сильнее, и ничто не могло его унять. Он поднялся, шатаясь, и вышел из повозки. Тьма ночи мешала видеть, но странным образом глаза привыкали к ней, различая очертания деревьев и тел. Он искал хоть что-то — остатки пищи, зерно, крошки хлеба, но ничего не было. Разбойники забрали всё. Лишь холодные тела, разбросанные у дороги, лежали вокруг. И когда он наклонился к одному из них, к телу человека, что ещё недавно шёл рядом с ним, сердце его не билось, но голод толкал вперёд. Он закрыл глаза, словно пытаясь обмануть самого себя, и приник к мёртвому. Вкус был ужасен, мерзкий, гнилой, плоть отдавала разложением. Его желудок сворачивался в отвращении, но голод был сильнее. Он рвал зубами плоть, чувствуя, как каждая жилка отдаёт смертью, а не жизнью. Его рвало прямо на то, что он пытался проглотить, но руки снова тянулись к мертвецу. Он не знал, что хуже: пытка голода или пытка мерзости, но остановиться не мог. Когда всё закончилось, он рухнул на колени рядом с телом, руки дрожали, тело било мелкой трясучкой. Его рвало вновь, уже желчью, и в голове звучал только один крик — ненависть. Ненависть к самому себе. Он чувствовал, как стыд сжимает его, будто цепи. Это был не человек, а он ел его, как зверь. Эдвард шёл долго, шатаясь и почти не различая тропы. Рассвет пробивался сквозь кроны, но вместо утешения он приносил лишь усталость и новый приступ жажды, которой нельзя было назвать человеческим голодом. Это была тяга, глубже любой потребности, и она грызла его нутро изнутри, сводила мышцы, лишала разума. Он пытался думать, что ищет помощь, что найдёт людей, которые перевяжут рану или дадут хлеба и воды. Но каждая минута превращала его мысли в звериное рычание: не вода, не хлеб — только мясо, только кровь. И тогда он услышал их. В чаще, не так далеко, двое мужчин возились с тушей кабана. Их смех отдавался эхом, ножи в их руках блестели в свете утреннего солнца, и кровь животного стекала на землю алыми каплями. Этот запах ударил Эдварду в голову, как удар молота, — мир перед глазами побелел, и он уже не был человеком. Ноги сами понесли его вперёд, разум утонул в хаосе, и зверь в его груди вырвался на свободу. Первый охотник не успел даже обернуться. Эдвард рухнул на него с такой силой, будто сам лес выплюнул хищника из тьмы. Пальцы впились в плечо, зубы нашли плоть, и крик охотника оборвался в тот миг, когда горло раскрылось под ударами. Кровь хлынула тёплой волной, заполняя рот, грудь, руки Эдварда. Он рвал его, как дикий пёс, не останавливаясь даже тогда, когда тело перестало сопротивляться. Каждое движение челюстей приносило странное облегчение и мерзкое удовольствие. Его губы и подбородок заливала алая жидкость, стекала по горлу, и он пил, захлёбываясь, потому что не мог остановиться. Второй охотник в ужасе отшвырнул нож и бросился прочь. Он не кричал, он лишь бежал, перепрыгивая через корни, в надежде спастись от чудовища, что ещё минуту назад выглядело как человек. Но Эдвард даже не заметил его бегства. Он был погружён в неистовство, в безумие, которое держало его в железных лапах. Каждая капля крови, каждый кусок плоти будто прожигали его нутро, и на миг казалось, что жажда стихает, но лишь затем, чтобы вернуться вдвое сильнее. Лес наполнился звуками зверского пира: хруст костей, влажные всхлипы, сдавленные рычания. Птицы разлетелись, собаки, что были с охотниками, завыли и скрылись в глубине. Сам воздух вокруг дышал смертью. Когда Эдвард наконец оторвался от изувеченного тела, он рухнул на колени, весь в крови — лицо, руки, одежда были сплошным багровым пятном. Его грудь тяжело вздымалась, и на миг разум вернулся. Он посмотрел на останки, и холодный ужас сковал его изнутри. Перед ним лежал не кабан, не добыча, а человек. С глазами, что недавно светились жизнью. И всё это было содеяно им. Желудок, не выдержав, выворачивался. Его рвало прямо на то, что он только что ел. Он дрожал, руки не слушались, а дыхание сбивалось в короткие всхлипы. Слёзы смешивались с кровью, превращая его лицо в безумную маску. Он ненавидел себя за это, но ненависть лишь гасла под тяжестью нового знания: то, что он сделал, он мог бы сделать снова. И даже в этот миг отвращения к самому себе он чувствовал остатки наслаждения — тёплую тяжесть внутри, ту силу, что рождалась в крови, будто сама жизнь чужая вливалась в его собственную. Это было противоестественно, отвратительно, но тело требовало ещё. Эдвард, шатаясь, поднялся. Лес вокруг стал чужим и страшным. Его руки всё ещё дрожали, а губы всё ещё чувствовали вкус свежей крови. И в этом хаосе мыслей, ненависти и вины он понял одно: человек, которым он был прежде, остался там, среди тел на лесной дороге. Теперь он был другим. И это иное начало пугало его больше, чем сама смерть. Солнце поднималось медленно, словно нарочно мучая его. Первые лучи, что коснулись кожи, казались не теплом, а пламенем. Сначала он подумал, что ослаб от крови и усталости, что кожа просто не выдерживает жара. Но боль нарастала, будто невидимая рука пыталась содрать с него всё живое. Он чувствовал, как огонь впивается в плоть, оставляя не ожоги, а что-то глубже, как будто сама душа плавилась в этом свете. С каждым шагом боль множилась, и вскоре он уже не мог идти, а бежал, не разбирая дороги, задыхаясь и хватая воздух ртом, словно утопающий. И тогда он увидел её. Маленькая церковь, полузабытая, с покосившейся крышей и осыпавшимися каменными стенами, стояла рядом с кладбищем. Её окна были забиты досками, дверь держалась на проржавевших петлях, кресты вокруг падали один за другим, и заросли крапивы пожирали могилы. Она сама была как мёртвое тело, забытое всеми. Но именно там он нашёл спасение. Эдвард ввалился внутрь, захлопнув дверь, и почти рухнул на каменный пол. Внутри пахло гнилью, плесенью и сыростью. И всё же это было убежище, где солнце не могло достать его. Боль медленно стихала, кожа переставала пылать, дыхание выравнивалось. Он сидел, прислонившись к стене, и слушал, как собственное сердце молчит. Он заметил это ещё утром, когда вытащил стрелу из ноги: его сердце не билось. Тогда он не поверил. Но теперь, в тишине старой церкви, он ясно понял — оно и правда мертво. Ночь пришла незаметно. Луна смотрела на церковь сквозь дыры в крыше, и тени плясали по стенам, как призраки. Эдвард сидел всё там же, обхватив голову руками, и мысли одна за другой впивались в него, как те стрелы разбойников. “Кто я? Человек ли я теперь? Или тварь, что питается мёртвыми и убивает живых? Я чувствовал их крики, слышал, как они звали друг друга по имени… и всё же я рвал их, как кабанов. Я видел страх в их глазах, и это… это принесло мне удовольствие. Как же я мог?” Он вспоминал охотников. Лица, которых он даже не успел рассмотреть, когда бросился на них. Кровь, льющаяся по губам. Вкус, который был отвратителен разуму, но сладок телу. И снова в груди просыпался голод, хоть он недавно насытился. “Флоренд… Ты слышал мою молитву. Я просил перемен. Но разве я просил стать чудовищем? Ты даровал мне новую жизнь, но какой ценой? Зачем? Чтобы я топтал землю, жрущий плоть и кровь, проклятый вечно? Это ли твой ответ?” В церкви стояла полутьма. Каменные образы святых в нишах были изуродованы временем: у кого-то отвалилось лицо, у кого-то рука. Они смотрели на него пустыми глазницами, и Эдварду казалось, что они осуждают его. Он слышал, как скрипят балки, как шуршит в углу крыса, как капает вода. Всё это казалось громче обычного, будто мир стал обнажённым, лишённым привычных завес. Он подошёл к алтарю. Каменный, весь в пыли и паутине, он давно не видел молитв. На нём лежали лишь осколки свечей и высохший венок. Эдвард положил руку на холодный камень и закрыл глаза. “Если я больше не человек, то зачем мне разум? Разве зверю нужно знать счёт и грамоту? Разве псу нужны языки и книги? Но если я всё ещё человек, то почему я пью кровь? Где та грань, что делала меня самим собой?” Он вспомнил барона Арне. Вспомнил людей, что ехали с ними. Сколько было смеха и разговоров по дороге, сколько планов о сделке, о которой он так и не узнал. Все они умерли. А он — выжил. Но выжил каким? Ответ был ясен: чудовищем, которое теперь не принадлежало ни к живым, ни к мёртвым. Ночь тянулась мучительно долго. Голод снова и снова напоминал о себе, сжимал его нутро, грыз разум. Он кусал губы до крови, и та казалась ему сладкой. Он смотрел на могилы через разбитое окно и думал, что если выйдет, то разроет их, лишь бы утолить жажду. Мысли эти пугали его, но отогнать их он уже не мог. И всё же, среди этого ужаса, в нём зародилось нечто новое. Не надежда — скорее решимость. Он понял, что прошлый Эдвард умер там, на лесной дороге, среди тел баронских слуг. Новый — сидел здесь, в заброшенной церкви, слушал собственную тишину и пытался осознать, что он теперь за существо. “Я — не тот мальчишка из труппы, не сирота из Брегдефа, не писарь барона Арне. Всё это в прошлом. Я другой. Новый. И если Флоренд позволил мне жить, значит, я должен понять зачем.” И с этой мыслью он впервые за ночь почувствовал странное спокойствие. Не примирение, но холодное принятие. Он уже не боялся себя. Лишь того, что будет дальше. Ночь приходила, и вместе с ней — проклятие. Когда солнце скатывалось за горизонт, в Эдварде просыпалось то, чего он уже не мог контролировать. Голод, не похожий на человеческий, жёг нутро, затмевал разум и превращал его в зверя. Он пытался бороться, пытался держаться за остатки человечности, но каждый раз голод брал верх. Тогда он выходил на охоту. Тихо, как тень, как нечто чужое, скользил в лесах близ границы Хобсбурга. Там, где тропы не знали покоя, где путники редко доходили до рассвета. Он выбирал слабых и одиноких: охотников, поздних крестьян, бродяг, что заблудились. Его шаги были бесшумны, движения быстры, а руки крепки, словно его тело подчинилось иной силе. И каждый раз всё начиналось одинаково. Крик, что обрывался в горле. Борьба, которая длилась недолго. А затем — кровь. Она наполняла его рот, стекала по подбородку, жгла грудь горячим потоком. В тот миг он забывал всё: и страх, и отвращение, и память о том, кем был. Глоток за глотком, и мир растворялся, оставаясь лишь в этом вкусе. Но утоление длилось недолго. Как только разум возвращался, он видел перед собой тела. Холодные, мёртвые, искажённые болью лица, что смотрели на него пустыми глазами. И тогда на него обрушивалось то, что было страшнее любого голода — осознание. Он понимал, что сделал, и понимал, что сделал это сам. Каждый раз он падал на колени. Руки дрожали, лицо было залито кровью, и из груди вырывались тихие рыдания. Он шептал мольбы Флоренду, клялся, что остановится, что в следующий раз удержится, что найдёт иной путь. Но ночь приходила снова, и всё повторялось. Днём он прятался. Солнце палило кожу, и он не смел показаться под его светом. Он искал заброшенные места — полуразрушенные дома, пещеры, пустые амбары, где давно никто не жил. Там не было людей, не было их голосов, их смеха, их запаха крови. Там был лишь он сам и его страх. Он сидел в темноте и слушал тишину. Иногда ему казалось, что он слышит шаги, голоса, дыхание за стеной, но всякий раз там не было никого. Его разум трещал под тяжестью одиночества. Он не смел приблизиться к деревням и поселениям — знал, что это обернётся кровью. Он боялся не того, что его заметят, а того, что он сам не удержится. Так проходили дни. Так проходили ночи. Одно и то же колесо — свет и тьма, голод и насыщение, ужас и покаяние. И Эдвард понимал, что теряет себя. Каждый новый убийственный порыв отдалял его от того мальчика, что когда-то сидел в скриптории и учился языкам. И каждый раз, когда он падал на колени среди трупов, он всё меньше верил, что сможет вернуться. Ночь была тягучей, густой, словно вязкая смола, что заполняла каждую трещину мира. Лес возле границы с Хобсбургом стоял безмолвный, только редкие крики ночных птиц нарушали это оцепенение, и каждый звук отдавался эхом, будто сама чаща шептала свои древние, мертвенные молитвы. Эдвард нашёл прибежище в разваленном доме — обломки стен торчали, как кости давно умершего великана, крыши давно не было, лишь чёрные балки возвышались к небу, словно моля о пощаде у холодных звёзд. Он сидел на гнилых досках, спиной к каменной кладке, и чувствовал, как зверь внутри снова поднимает голову, как невидимый коготь царапает изнутри его сознание. Голод снова приближался, как всегда ночью. Он держал голову в ладонях, словно мог удержать остатки человечности, но пальцы дрожали, глаза наливались мутным огнём. Мысли путались: он вспоминал лица убитых охотников, вспоминал кровь, тёплую, бьющую из горла, и как разум его гас, уступая место жажде. Он шептал имя Флоренда, бога, которому молился в детстве, прося избавления. Но в этом мраке его слова звучали глухо и пусто, будто сам Флоренд отворачивался, не желая видеть падшего. И тогда он услышал шаги. Это не были тяжёлые шаги крестьянина или воина — нет, звук был мягкий, беззвучный почти, словно сама тень научилась ходить. Эдвард поднял голову и увидел, как из темноты выступает силуэт. Высокий, худощавый, с чертами лица, словно высеченными из камня. Его глаза светились мертвенным огнём, оттенком потускневшей меди, а в движениях была холодная уверенность того, кто давно перестал быть человеком. Незнакомец остановился на границе света, что падал из пролома в крыше, и долго смотрел на Эдварда, будто изучая его нутро, разрывая его тайны взглядом. Наконец он заговорил.
— Я чувствую твою плоть, — произнёс он, и голос его был низок, словно отзвук из глубин колодца. — Чувствую то, кем ты стал на самом деле. Ты думаешь, что ещё человек, но кровь и смерть уже сделали из тебя иное. Ты один из нас. Но ты — дикий. Ты бродишь без цели, как зверь, разрывающий сам себя изнутри. Эдвард попытался что-то сказать, но горло сдавило. Все слова, что могли быть оправданием, исчезли. Он понимал: этот незнакомец знает всё. Каждое убийство. Каждую каплю крови. Каждую ночь, когда он выл от страха и ненависти к самому себе. Незнакомец сделал шаг ближе. Его движения были неспешными, но в них ощущалась неумолимая власть. Он поднял руку, тонкую, белую, с длинными пальцами, словно у ученого или писца, но Эдварду казалось, что этой рукой он мог бы раздавить камень.
— Следуй за мной, — сказал он. Слова не были просьбой. Это был приказ. В них звучало то, что сильнее стали, сильнее любых цепей — власть крови, власть знания, власть древней магии.
Эдвард замер. Его сердце, которого уже не было, словно всё равно содрогнулось. Внутри шёл спор: убежать, исчезнуть в лесу, или остаться. Но он знал — от этого взгляда не сбежать. От этого голоса не скрыться. И где-то глубоко внутри он понимал: это не враг. Это — иное существо, не живой человек. Он слышал легенды, слухи, тайные слова. О тех, кто некогда был людьми, но сам себя проклял во имя вечности. Клан Тремер. Алхимики, маги, чародеи. Когда-то смертные, они заключили тёмный договор со своей же магией и обратились в вампиров не через проклятие, а через волю. Остальные сородичи ненавидели их, считали изгоями, но втайне все боялись, ведь в их руках кровь стала оружием. Они могли подчинять её, заставлять течь вспять, превращать в проклятые заклятия. Их называли предателями, искусственными порождениями, но с каждым десятилетием их власть росла. И один из них сейчас стоял перед ним. Эдвард чувствовал дрожь, будто сам лес напрягся от этой встречи. Ветер стих, ночные птицы умолкли. Всё застыло. Мир словно ждал ответа. Он закрыл глаза. Ему вспомнились лица убитых, кровь на руках, крики. Вспомнился барон Арне, лежащий мёртвый в пыли у границы. Вспомнились молитвы Флоренду, что остались без ответа. И тогда он понял: у него нет выбора. Либо он остаётся диким зверем, пожирающим плоть в заброшенных руинах, либо идёт туда, куда ведёт его судьба. Он поднялся, шатаясь. Ноги дрожали, но шаг был твёрдым. Сначала один шаг, потом второй. И он последовал за незнакомцем, что уходил в темноту леса. Где-то глубоко в груди, в том месте, где когда-то билось сердце, раздался глухой шёпот — не человеческий, не божественный. Это был шёпот крови. И он понимал: его путь только начинается.
Акт 5 - «Каждая клятва — это цепь, каждая цепь — это бремя, а каждое бремя рано или поздно ломает»
Лес становился гуще, и каждая тень в его глубине дышала холодом. Эдвард следовал за своим проводником, и чем дальше они шли, тем сильнее он ощущал странное давление в воздухе — будто сама земля насыщена древними заклятьями. Вскоре его взгляд уловил очертания строения. Часовня, когда-то принадлежавшая людям, теперь была чёрной раной в лесу. Каменные стены покрывала плесень и лишайник, крыша частично обрушилась, и лишь полузгнивший крест ещё торчал на вершине. Но это не был дом молитвы — это было логово, и каждая трещина говорила о том, что здесь больше не обитает святой дух, а лишь иные силы. Внутри пахло свечным воском, сухой кровью и чем-то ещё, тяжёлым, напоминающим сырость старых склепов. Полы скрипели, и Эдвард заметил тени, что двигались. Не все присутствующие были мертвы окончательно — некоторые, подобные ему, уже принадлежали к ночи. Перед ним предстали несколько фигур, и он понял: это такие же, как он. Сородичи. Новообращённые, дикие, но уже взятые под руку клана. Их лица были напряжёнными, глаза блестели пустотой и страхом. Никто из них не смел заговорить первым. И тогда из глубины зала вышли они — старшие. Семь фигур, укутанных в длинные одеяния, каждый со своим знаком, выгравированным на груди. Голоса их звучали почти унисонно, но слова были чётки и ясны. Они объявили, что каждый, кто вступает в их круг, обязан дважды пить кровь всех семерых. Это не был выбор. Это была печать, что связывала тело и душу навеки. Каждый глоток был как обжигающий огонь, как клятва, вплавленная в самую сущность. Эдвард чувствовал, что с каждым разом его воля исчезает, растворяясь в чужой власти. Он понял: отныне он не принадлежит себе. Всё здесь было строго. Тремер сохранили железную иерархию, что восходит к их прежним временам, когда они ещё были смертными магами. Старшие повелевали, младшие повинувались, и шаг в сторону означал смерть. Даже случайная ошибка — слово или взгляд — могла быть истолкована как предательство. Их девиз звучал как приговор: «Наша дорога ясно просматривается, и ведёт она к обретению власти над собой и нашими товарищами. Но мы не сможем дойти до конца в одиночку. Клан, и только клан может достичь вершин». Эдвард слушал и чувствовал: вся его прежняя жизнь — труп, похороненный в земле. Теперь он часть чего-то иного, и пути назад нет. Сразу после обрядов его не отпустили на волю. За каждым новообращённым закреплялся опытный сородич — глаза и руки старейшин, чтобы новички не впали снова в дикую жажду. Эдварду достался мужчина с тяжёлым взглядом и тонкими чертами лица. Его звали Лотар, и он был не просто старше — он был одним из доверенных подручных сенешаля клана в этих землях. Лотар обучал без жалости. Каждая ошибка каралась либо ударом, либо унижением. Он заставлял Эдварда слушать, когда рассказывал о врагах и союзниках. Он объяснял, что каждый клан — угроза или инструмент.
— Ассамиты, — говорил он, глядя прямо в глаза, — никогда не доверяй их улыбке. Даже мудрейший маг умрёт, если позволить ударить себя в спину.
— Бруха, — добавлял он презрительно, — философы и фанатики, их время прошло.
— Каппадокийцы… с ними у нас много общего. Они ищут тайну смерти, мы — власть над ней. Но будь осторожен.
— Сетиты? Мы ищем союзников, но их помощь всегда оборачивается ядом.
— Гангрелы — дикари. Их лучше убивать быстро.
— Ласомбра — сильные, но верить тени — значит готовиться к предательству.
— Малкавиане… пусть бормочут свои безумия, это не наше дело.
— Носферату… отвратительны, но живут дольше многих. Не смей падать так низко.
— Равнос? Воры, и смерть не меняет их сути.
— Тореадоры? Пустые рабы своих желаний.
— Цимисхи… даже не думай. Если встретишь — убивай.
— Вентру? Гордые. Уважай только тогда, когда они это заслужат.
— Баали… символ будущего, если дьявол победит. Но их стойкость заслуживает уважения.
Эдвард впитывал всё это, и каждая лекция была как острый клинок, врезающийся в его сознание. Лотар учил его не просто словам. Он учил смотреть на мир как на поле битвы, где нет друзей, есть только временные союзники и вечные враги. Дни Эдвард проводил в старой часовне, изучая основы: знаки, символы, молитвы-заклинания, древние книги. Ночи были для охоты. Они выходили вдвоём. Лотар показывал, как выслеживать людей, как чувствовать их запах крови на ветру. Он заставлял Эдварда пить медленно, контролировать зверя. Но иногда, когда зверь вырывался, Лотар бил его, швырял на землю, пока он не приходил в себя. Эдвард ненавидел его, но и боялся больше, чем смерти. Время для Эдварда потеряло привычный смысл. Он не знал, сколько прошло ночей с того момента, как он впервые вошёл в часовню. День и ночь больше не разделялись привычно — день был временем боли и страха, временем, когда приходилось прятаться от беспощадного солнца; ночь — временем уроков, крови и испытаний. Так длилась его новая жизнь: между мраком и жаждой, между клятвами и страхом, между унижением и властью, которую он едва начинал ощущать. Наставник его не жалел. Лотар был хищником во всём: в словах, во взгляде, в движении. Его шаг был всегда ровен, голос — холоден, а руки — быстры и жестоки. Сначала Эдвард ненавидел его всей душой. Он мечтал однажды вонзить когти в его горло, разорвать его тело на куски и пить его кровь, пока тот не превратится в прах. Но каждый раз, когда Лотар заставлял его упасть лицом в землю, когда били его слова или кулак, Эдвард понимал: сила, которую он видит, недостижима без подчинения.
— Ты думаешь, что у тебя есть выбор? — сказал однажды Лотар, когда они сидели у холодного камина, и пламя было заменено лишь чадящими свечами. — Нет выбора, Эдвард. Смерть забрала тебя. Ты мог стать прахом, но тебя сделали одним из нас. И теперь твоя жизнь — это цепь. Хочешь власти? — он наклонился к нему ближе, глаза его блеснули тёмным светом. — Тогда научись любить свою цепь.
Эти слова ранили, но они же пробудили в Эдварде странное понимание. Он начал чувствовать: в рабстве клана заключена не только утрата, но и возможность. Тот, кто покорно несёт цепь, может со временем превратиться в того, кто держит в руках чужие. Дни в часовне были заполнены занятиями. Старшие приносили книги — древние фолианты, исписанные латинскими, греческими и непонятными символами. Эдвард учился различать знаки, произносить заклинания, вдыхать их силу. Каждое слово было как кровь, вплавленная в воздух. Он учился медитировать на тишину, слышать шёпот в камнях, различать пульс земли под ногами. Лотар заставлял его учить историю клана: о том, как маги Дома Гермеса отвернулись от людей и обратили себя в вампиров. Как Тремер убил Саулота, и третий глаз погибшего смотрел на него без злобы. Как на клан обрушилась ярость Цимисхов и Гангрелов, и как они, несмотря на ярость врагов, выстояли.
— Мы — молодые среди древних, — говорил Лотар, держа в руках книгу с потемневшими страницами. — Они презирают нас. Они зовут нас выскочками, предателями. Но мы стоим. Мы строим. Мы создаём то, чего у них никогда не было — порядок. Это и есть наша сила. Эдвард слушал и понимал: каждое слово наставника — это не просто знание, это оружие. Когда падала ночь, они выходили в леса или в ближайшие деревни. Лотар показывал, как различать запах крови на ветру. Он говорил, что каждая жертва имеет свой вкус — бедняк отдаёт кровь, полную грязи и отчаяния, священник пахнет свечным дымом и молитвой, а женщина из богатого дома — сладостью праздности.
— Но не в этом суть, — наставлял Лотар, когда они крались по узкой улочке. — Ты должен учиться контролю. Убить и выпить досуха — удел дикарей. Носферату и Гангрел пусть так живут. Мы же пьём разумно. Мы берём столько, сколько нужно. Мы оставляем жертву жить, чтобы завтра снова была кровь. Эдвард впервые попробовал сдержаться, когда они поймали пьяного путника. Жажда горела в горле, глаза налились тьмой, и он едва не разорвал человека на части. Но Лотар, сжав его за плечо, удержал.
—Чувствуй, — прошептал он. — Чувствуй. Это твой раб. Он будет жив, и завтра ты снова сможешь его использовать. Понимаешь?
Эдвард понял: кровь — не только жажда. Это власть. Прошли недели. Может, месяцы и годы. Время уже не имело смысла. Эдвард заметил, что изменился. Он больше не дрожал при виде чужих глаз. Он уже не чувствовал себя человеком. Он смотрел на людей и видел в них не равных, а добычу, материал, инструмент. Он начал говорить меньше, но наблюдать — больше.
Лотар это заметил.
— Вижу, ты начинаешь понимать, — сказал он. — Ты больше не человек. Ты — трепетный шаг к вечности. Но запомни: ты вечен не сам по себе. Только клан делает тебя вечным. Эдвард кивнул. Он не спорил. Но внутри, глубоко, он чувствовал, что слова наставника — лишь часть правды. Он начинал мечтать. Мечтать о силе, которая даст ему не просто цепь, а ключи от чужих. И всё же иногда, в редкие ночи, когда он оставался один в часовне, Эдвард вспоминал своё прошлое. Театр, смех, людей, которых он когда-то называл друзьями. Он видел в памяти лицо девушки, что когда-то держала его за руку. И эти воспоминания жгли сильнее солнца. Он спрашивал себя: осталась ли в нём хоть капля человечности? Или он уже только маска, созданная из крови и страха? Иногда он слышал в голове чужие слова, словно из книги, что он читал ранее: «Человек думает, что он хозяин себе. Но мы знаем: власть приходит только через цепь». И Эдвард молчал. Он понимал, что путь выбран. Но всё же где-то в глубине оставалась искра, которая могла однажды обернуться либо пламенем восстания, либо холодным светом истинного преданного Тремера.
Акт 6 - “Годы, что текли одинаково”Годы сливались в однообразную реку. Ночь за ночью, век за веком, Эдвард продолжал свой путь внутри клана, и сам клан продолжал свой путь в мире. Он был послушен, как того требовала традиция, и никогда не поднимал головы выше дозволенного. Он выполнял приказы, участвовал в обрядах, участвовал в охотах и войнах, учился у старших, как подобает всякому молодому Тремеру. С годами Эдвард научился не только усмирять свой звериный голод, но и обращаться с таинственными искусствами крови, коими владели лишь немногие — тауматургией. Он понимал: грубая сила или открытое насилие слишком бросается в глаза. Поэтому каждую способность он использовал так, чтобы жертвы, свидетели или враги либо ничего не поняли, либо восприняли случившееся как простое несчастье. Когда Эдварду требовалась кровь, он редко просто нападал. Голод, конечно, мог довести его до звериного бешенства, но чаще он действовал хладнокровно. Иногда он использовал «Головокружение»: под видом случайного столкновения на дороге он касался плеча жертвы, и та вдруг теряла равновесие, падала в сторону оврага или в воду. Эдвард «помогал», уводил в сторону — и уже вдали, скрытый от чужих глаз, брал своё. Смертные в таких случаях списывали произошедшее на усталость или болезнь. В трактирах или людных дворах он пользовался «Приказом». Взгляд, короткое слово — «выйди», «иди за мной», — и крестьянин или стражник, не понимая зачем, послушно отходил в переулок. Там всё заканчивалось быстро. Эдвард никогда не выбирал слов, способных вызвать подозрение: команды были естественными, словно часть разговора. Позже, когда жертвы начинали приходить в себя, он применял «Забвение». Достаточно было уложить смертного в полусонное состояние и осторожно вытянуть воспоминание о встрече. Человек просыпался с мутной головой, помня лишь странный сон или туманную прогулку. Так тайна сохранялась. Иногда, когда голод становился сильным, он использовал «Кражу Витэ». Стоило ему оказаться наедине с жертвой, как кровь сама покидала её в виде тонкой алой струи, втягиваясь в ладони или даже в дыхание Эдварда. Для стороннего взгляда это выглядело, словно человек внезапно упал в обморок, истощённый жарой или слабостью. Он практиковал и ритуалы. Простейший — «Вкус Крови» — помогал различать, с кем он имеет дело. Достаточно было попробовать каплю — и он знал, человек ли это, другой вампир или что-то иное. Так он избегал случайных ошибок и знал, кого можно убить без последствий, а кого лучше обойти стороной. Для долгих поездок он готовил «Фиалы Крови»: глиняные сосуды, в которых кровь оставалась свежей. Это позволяло ему охотиться реже и не привлекать внимание к частым исчезновениям людей в одной и той же местности. В периоды опасности, когда в округе появлялись охотники на ведьм или бродили слухи о «ночном убийце», он применял ритуалы для наблюдения. «Отныне его взор — наш» позволял ему оставлять глаз в доме у подозрительного человека или у стражника. Эдвард наблюдал, не покидая укрытия, и решал, стоит ли устранять угрозу. Иногда он делал себе Кровавый амулет, усиливавший его волю. С таким артефактом его способности действовали быстрее, точнее. Но амулет он всегда держал при себе, понимая, что потеря приведёт к беде. Бывало, что Эдвард срывался. Тогда он мог применить ужасающий дар — «Котёл Крови», от прикосновения заставляя кровь врага закипать. Но делал он это редко, лишь в крайности, ибо следы от такой смерти слишком очевидны. Более изощрённо он пользовался «Разложением» против соперников-вампиров, вынуждая их терять силу, пока они даже не понимали, что происходит. Это давало ему преимущество в тайных схватках, где победитель оставался неизвестным для окружающих. Эдвард жил осторожно. Его охота была похожа на игру теней: то внезапное падение человека, то исчезнувший стражник, то купец, который, по слухам, слишком много пил и умер от «лихорадки». Никто не связывал всё это воедино. Каждую способность он применял с холодным расчётом, превращая её в инструмент выживания. В этом и заключалась мудрость Тремеров: сила должна оставаться скрытой, магия — тайной, а кровь — лишь средством. Так Эдвард стал не просто вампиром-охотником, но тонким мастером своей проклятой науки, и сородичи видели в нём всё больше настоящего ученика Клана. Внутри часовен и крепостей, в глубоких залах, наполненных запахом старого пергамента и свечного воска, он изучал Тауматургию — магию крови, искусство, которым их клан возвысился над другими. Он наблюдал за старшими, как они творили ритуалы, как чертили круги на полу, как произносили древние слова, и сам повторял за ними. Сначала — учеником, потом — помощником, а со временем и самостоятельным магом, которого уважали за точность и дисциплину. Старшие видели в нём не дикого новообращённого, каким он был когда-то, а одного из тех, кто держит себя в узде, кто умеет слушать и помнить. В клане именно это ценилось выше всего: не сила грубая, не жажда крови, а умение поставить интересы Тремер выше собственного эго. «Ты становишься частью целого, — говорил ему Лотар в первые годы, — и чем крепче держишь себя в руках, тем крепче держишь и других». Эдвард запомнил эти слова. И прожил по ним столетие. Со временем он начал замечать: другие сородичи смотрят на него иначе. Вначале — с подозрением, как на новичка. Потом — с уважением, как на надёжного брата. И в конце концов — с почтением, как на того, кто выстоял и сохранил верность. Он участвовал в охотах на врагов клана — когда приходилось устранять шпионов Носферату, или отгонять бродячих Гангрелов от владений Тремер. Он был в составе свиты, когда отправляли посланников в земли, где обитали Вентру и Ласомбра. Он не задавал лишних вопросов, а только выполнял свою роль — тихо, умно, решительно. Старшие отмечали его ум. Он не спорил и не бунтовал, но умел задавать те вопросы, что заставляли задуматься. Он был терпелив, и именно это делало его сильным. Так прошли десятилетия. Эдвард уже не думал о своём прошлом, о том, каким он был человеком. Всё это стало пылью. Он был Тремер. И этим всё сказано. Ночь была прохладной, когда в часовню Хобсбурга прибыл гонец. Он искал Эдварда. Сухой голос произнёс лишь одно:
— Сенешаль вызывает тебя.
Эдвард молча кивнул.
В зале сенешаля царила тишина. Высокие стены, увешанные знаменами и печатями, скрывали в себе холодную строгость. Сенешаль сидел за большим столом, на котором были разложены карты и пергаменты. Его лицо было суровым, глаза — внимательными, но без лишних эмоций.
— Эдвард, — произнёс он низким голосом. — Ты служишь нашему клану уже более ста лет. Верно и безупречно. Ты показал себя умным, терпеливым и дисциплинированным. Иные зовут тебя одним из самых рассудительных среди младших.
Эдвард поклонился, опустив голову.
— Ты знаешь, — продолжал сенешаль, — что наш клан укрепил власть здесь, в Старом Свете. Но мир меняется. На Западе, за морем, за пределом океана, поднимаются новые земли. Там уже формируются государства, и ходят слухи, что некоторые из наших сородичей ищут там место для себя. Мы не можем позволить им действовать без нас. Сенешаль поднял взгляд и впился глазами в Эдварда.
— Мы отправляем тебя туда. Ты послужишь глазам и ушам клана. Ты будешь искать новые возможности, новые связи. Ты станешь тем, кто укрепит власть Тремер на новых землях.
Эдвард почувствовал, как в груди зашевелилось нечто большее, чем гордость. Это был страх — и радость. Страх перед неизвестным и радость от того, что его путь наконец вырывается из однообразных лет.
— Клан оплатил судно, — продолжал сенешаль. — Оно отплывает из Хобсбурга через несколько дней. Ты успеешь добраться до гавани. В дороге помни: не привлекай внимания, держись правил. Ты не представляешь себя. Ты представляешь нас. Эдвард снова поклонился, и на этот раз глубже. Дорога до Хобсбурга заняла несколько дней. Он передвигался осторожно, скрытно, подчиняясь старым привычкам: питался только ночью, выбирая тех, кто не оставит следов. Бродяги, одинокие путники, редкие слуги, зашедшие слишком далеко в темноту улиц. Он делал всё тихо, без следа, как учили его старшие. Когда он достиг гавани, утро уже светало. Море шумело, и запах соли вплетался в запах смолы и дерева. Судно стояло готовым к отплытию, матросы суетились, проверяя снасти. Эдвард поднялся на борт. Он не смотрел назад. Где-то там, за спиной, остались его годы служения, кровь, обряды, клятвы, обучение. Всё это теперь стало частью его. А впереди — новые земли, новые враги, новые возможности. Он взялся за холодные перила и посмотрел на тёмную линию горизонта. Предел. Корабль дёрнулся, паруса наполнились ветром, и судно медленно вышло в открытое море. Эдвард стоял неподвижно, пока огни гавани не растворились в тумане. Его новая жизнь начиналась снова, как когда-то, столетия тому назад.