[Алхимик-новичок | Полевой лекарь] Марта Де Тамбреа - она же Плутовка

Не смерть страшна, страшно незнанье:
Куда уйдём, в какой предел?
И неизвестность, как изгнанье,
Сулит безрадостный удел.

Года и люди — миллионы
Пройдут без нас из пустоты...
Кого родит земное лоно?
Их не увидим: я и ты.

Но в глубине души есть вера,
(Мы все уходим в мир иной)
Чтоб из пространства ноосферы,
Вновь возвратиться в плен земной.

1769431009153.png

...ХРОНИКА О ХИМИИ И МСТЫ...
...Марты де Тамбреа...

Индивидуальное средство идентификации: – Марта де Тамбреа.
Продвинутое средство идентификации: – Лора Штольц; Элис.
Идентификационный код (игровой ник): – =’Abyssal_Watcher’=

Раса: – Метис; дитя Хобсбургских земель с корнями от Хакмаррцев и Кальдорцев.
Принадлежит к виду: [ЧЕЛОВЕК]
Возраст: – 23 года – биологический возраст.
Общий внешний вид: – Молодая женщина, чей взгляд старше её лет. Светлые волосы, унаследованные от отца, всегда растрёпаны. Тёмно-синие глаза не выражают любопытства, а безостановочно сканируют окружение, оценивая угрозы и слабые места. В уголках глаз — преждевременные морщины от постоянного прищура. Лицо часто серьёзно, редко отражает эмоции. Голос тихий, с неизгладимой хрипотцой — след алхимии. В полной тишине на вдохе слышен слабый свист повреждённых лёгких. Рост: 170 см. Тело худощавое, жилистое, покрытое сетью боевых шрамов, старых ожогов и следов алхимических воздействий. Самый заметный шрам — обширный ожог на предплечье и кисти правой руки.

Антропометрия: – Стройное, жилистое телосложение с минимальным жиром и рельефной мускулатурой, адаптированной для скорости и выносливости, а не грубой силы. Вес: ~58 кг. ИМТ: ~20.1. Осанка собранная, движения экономичные и точные.

Ментальные аспекты сознания, личность и её составляющие: – Железная воля, закалённая в грязи и крови доков Нортэ. Прагматик и циник, видящий мир как совокупность угроз, ресурсов и переменных. Кажется холодной и отстранённой, что является как защитным механизмом, так и результатом систематизации боли. Обладает аналитическим умом, направленным на тактику, свойства материалов и слабости противников. Одержима идеей контроля над любым хаосом — от уличной драки до человеческих страстей. Её преданность немногим «своим» абсолютна и выстрадана. Юмор, если проявляется, - чёрный и сухой. В глубине — раненый, разъярённый ребёнок.

Естественная интеллектуальная система: – Высокий практический интеллект. Гений в прикладных областях: тактическое мышление, анализ рисков, чтение окружающей среды и людей. Мыслит не абстракциями, а причинно-следственными связями и алгоритмами выживания. Обладает феноменальной памятью на рецепты, свойства веществ, слабые места в доспехах и привычки противников.

Сексуальность: – Асексуальна/Демисексуальна. Не рассматривает отношения как приоритет. Любая близость возможна лишь после абсолютного, проверенного временем доверия.
Вера: – Атеизм, который прячется под другими верованиями.

Таланты, сильные стороны:
[+] – Систематизированная жестокость: Мастер уличного боя без правил, с использованием среды, грязи и психологии.
[+] – Абсолютная стойкость: Неплохая физическая и психическая выносливость, привычка к голоду, холоду, боли и хроническому отравлению.
[+] – Познания в области медицинских и алхимический наук (Основы).
[+] – Мастер скрытности и мимикрии: Умение растворяться в толпе, использовать чужие личности как маскировку.


Слабости, проблемы, уязвимости:
[–] – Одержимость контролем: Панический страх перед хаосом, магией и ситуациями, где её знания бессильны. Может вызвать ступор или слепую агрессию.
[–] – Комплекс «Наследника»: Разрывается между желанием доказать, что не повторит путь отца, и необходимостью быть достойной его наследия, что ведёт к парадоксальным, рискованным решениям.
[–] – Физическая цена мастерства: Хронические повреждения лёгких (одышка, уязвимость к газам), притуплённое обоняние, лёгкий тремор, системная интоксикация. Её тело — её главная ахиллесова пята.
[–] – Социальная дисфункция: Полное непонимание светских условностей. В высшем обществе — «портовая грязь». Способна на союз только на языке выгоды и выживания.
[–] – Зависимость от ресурсов: Без запаса реагентов и инструментов — просто обычный боец.
[–] – Эмоциональная блокада: Неспособность выражать и принимать эмоции здоровым образом, что ведёт к внутреннему напряжению и риску эмоционального срыва в критический момент.


Привычки:
[+] – Ритуал проверки: Постоянно, бессознательно ощупывает пояс с флаконами и складной клинок под одеждой.
[+] – Вечерний осмотр: Перед сном чистит и проверяет оружие и проводит инвентаризацию реагентов.
[+]/[–] – Язык алхимика: В речи использует метафоры из химии, механики и тактики («катализатор», «точка приложения силы», «ситуация требует коррозии»).
[–] – Якорь тревоги: В стрессе трёт шрам-ожог на руке или прислушивается к свисту в лёгких.
[+] – Хронист: Ведёт два шифрованных журнала (рецепты и тактические схемы), а её тело — третий, немой журнал шрамов и хронических болей.


Мечты, желания, цели:
[•] – Раскрыть истину и предъявить счёт: Найти отца и заставить его ответить за предательство, гибель матери и их сломанные жизни. Это не поиск семьи, а миссия суда.
[•] – Создать Главный Инструмент: Синтезировать абсолютное оружие или защиту (яд, эликсир), который гарантирует контроль над любой ситуацией и станет козырем в её руках.
[•] – Систематизировать хаос: Доказать на практике, что любой хаос (болезнь, битва, человеческая душа) можно разложить на компоненты, понять и подчинить с помощью интеллекта и подготовки.



Предыстория:

Пролог.

Марте было совсем ничего, когда мир раскололся на «до» и «после». «До» благоухало озоном из отцовской алхимической кельи, пылью старых фолиантов и дымком сладковатым от маминых трав. «До» было поместье под Нортэ – не слишком великое, но их твердыня, их убежище, купленное Мареком на последние сбережения. Здесь, в зелёных холмах Хобсбурга, он, беглец вечный, попытался встроить жизнь свою, искорёженную, в рамки мира сего. Для Марты он был не Мареком де Тамбреа, с того света вернувшимся. Он был Отцом. Существом, от коего исходили тепло, бесконечные, захлёстывающие сказы о звёздах и шестернях, и чувство безопасности нерушимой. Он мог часами изъяснять устройство мельницы водяной, а на её ладони углём с точностью чертёжника выводил схемы полёта птичьего. Смеялся он смехом тихим, хрипловатым, и смех сей был обетом: пока он здесь, ничего лихого случиться не может.

Но порою, в ночи, обет сей давал трещину. Марта пробуждалась от звука скрипевшего пера. Из-под двери в покой его лился свет тусклый, а за дверью отец бормотал нечто на языке странном, колючем, полном цифр и звуков шипящих. Однажды она подкралась и заглянула в щель. Сидел он, окружённый не книгами, а чертежами машин чудовищных: шестерни, вписанные в узоры из плоти, цилиндры, пронзающие контуры тел. На столе лежали листы исписанные, заглавия коих она запомнила навеки: «О слиянии первом: протокол экстатический Гиннунга», «Термодинамика откровения и цена разрыва с Бессознательным». Почерк его, обычно чёткий, в сих записях был лихорадочным, рваным, будто длань не успевала за мыслью. А на полях, рядом с исчислениями распределения и числами Фибоначчи, углём был начертан символ простой, гипнотизирующий: змей, хвост свой кусающий. Уроборос.

Смысла она не ведала. Но суть чувствовала: восторг холодный, всепоглощающий пред Машиной, коей надлежит заменить всё — боль, страх, саму плоть. То был не отец её ласковый, смешной. То был иной. Марек де Тамбреа, с того света вернувшийся и принёсший оттуда не только сказы светлые.

«После» началось с утра одного. Марек собрал сумки свои, а меж привычных инструментов Марта мельком узрела стопку тех самых, исписанных формулами бредовыми, листов и книгу в чёрном переплёте с символом тем же змеем, оттиснутым на нём. Говорил он о «поездке нужной», о «долге старом», о месте, за пределами Хобсбурга, где, по слухам, можно было сыскать ответы на вопросы, не дававшие ему спать по ночам. Очи его горели огнём тем же фанатичным, что и в бдениях ночных. Марба не препиралась. Лишь взирала на него, а во взгляде её читалась покорность перед неизбежным. Обнял он её, потом присел перед чадами.

— Берегите мать, — молвил он, и голос сорвался в тихий шёпот. — Вернусь скоро. Привезу вам… Привезу кристалл новый. Самый яркий.

Ушёл он по дороге, вперёд, к улицам долгим, обернувшись на повороте.

Больше его не видели.

Письма приходили редко. Первое принёс гонец из Нортэ — конверт помятый из бумаги походной, плотной, исписанный почерком нервным, скачущим, коий Марба узнала с первого взгляда. Долго держала она его в дланях, не распечатывая, словно боялась, что слова сгорят на воздухе.

Потом письма стали являться с оказией — через торговавших рудой редкой купцов, через монахов-странников, через гонцов усталых с сумками потёртыми. Конверты были разными: то грубыми, благоухающими дымом и конским потом, то нежданно изящными, с печатями чужими. Бумага внутри — всегда одной и той же, неукротимой дланью — становилась всё тоньше, прозрачнее, будто её берегли на самом краю света. Строчки ложились то плотно, торопливо, заполняя каждый вершок, то редели, обращаясь в фразы редкие, разорванные, меж коих зияла пустота.

Марба читала их у окна, когда чада спали. Лик её не менялся, но персты всё крепче сжимали уголки листов. Порою застывала надолго, взирая в точку одну за стеклом, где темнел лес, будто пыталась разглядеть в чащобе то, о чём он писал, но сказать прямо не решался.

Письмо последнее привёз старый картограф, заблудившийся в предгорьях и чудом вышедший к поместью их. Конверт был сырым насквозь, будто его роняли в реку либо пролежал он неделю под ливнем осенним. Чернила расплылись пятнами синими причудливыми, сквозь кои едва угадывались очертания букв. Марба долго сушила его у камина, осторожно переворачивая, но слова так и не проступили яснее — лишь штрихи отдельные, росчерки последние, слившиеся в абрис чего-то, что уже речью не было, а лишь тенью её.

Не плакала она. Полагала лист высохший, хрупкий в ларец с иными письмами и более не открывала его. А потом письма и вовсе прекратились. Сперва ещё ждали — всякий стук в калитку заставлял сердце замирать. Потом перестали. Тишина воцарилась густая, тяжёлая, как тот туман, в коем он растворился. И в тишине сей уже не было места надежде — лишь ожидание, что медленно, день ото дня, обращалось в знание.

Детство.

Долги пришли не сразу. Сперва явился человек в камзоле слишком чистом, с лицом плоским бухгалтера. Он вежливо просил Марбу подписать некие бумаги — продление залога, изъяснил он. Потом пришёл другой, уже без вежливости, и потребовал проценты. Потом явились двое с очами твёрдыми, незнакомыми и описали мебель. Чада для них интереса не представляли, просто отодвигали с дороги, как стулья.

Поместье ушло с молотка. Марба взяла лишь одежду, ларец с письмами и том потёртый по травничеству. Авель сумел пронести под рубахой три рукописи отца с чертежами. Марта, пока новые хозяева выносили мебель, пролезла в покой отцовский, уже опустошённый оценщиками. В щели меж полом и плинтусом, там, где она некогда подглядывала, персты её нащупали свёрток. То были записи те самые ночные. Несколько листков, испещрённых почерком тем же неистовым, и книжицу малую — дневник.

Но не только бумаги искала она. Её взор, острый и цепкий, скользил по опустевшим стенам, по полкам, где ещё недавно стояли диковинные инструменты и модели. И тогда она узрела его — в углу, за отодвинутым массивным креслом, куда, видимо, закатился при спешке или был отброшен невежественной дланью оценщика. Лежал он, присыпанный пылью и осколками разбитой склянки, будто последний страж покинутой крепости.

Это был меч складной, излюбленный клинок её отца, Марека. Не длинная, парадная шпага, а оружие учёного и путешественника: изящная рукоять из тёмного, почти чёрного дерева, инкрустированная серебряной нитью, складывающаяся в себя тонкое, гибкое, как язык змеи, лезвие из дамасской стали. Марта помнила, как отец порой, задумавшись, ловким движением кисти извлекал его из складок камзола, повертел в пальцах, любуясь игрой света на узорчатом металле, и так же бесшумно убирал обратно. «Инструмент для точных действий, дочь моя, — говаривал он. — Там, где грубая сила — лишь шум, нужен тихий, верный клинок».

Теперь этот клинок лежал в пыли, забытый и брошенный, как и они сами. Марта подняла его. Рукоять лежала в её ладони непривычно, но прочно. Она нашла скрытый рычажок — и лезвие с тихим, масляным щелчком выпрыгнуло, холодное и острое. Вспыхнувшее в проёме окна солнце озарило на нём крошечный, едва заметный гравюрный знак у основания — не герб, а тот самый символ: Уроборос, змей, пожирающий свой хвост. Знак его одержимости. Знак его ухода.

Она не вложила его обратно. Быстрым движением она спрятала сложенный клинок за пояс, под просторную рубаху. Он прижался к телу холодным, твёрдым комком — не утешением, но напоминанием. Не светлой памятью об отце, а материальным доказательством его существования, его навыков, его тайн. Этот клинок был её наследием иного рода — не пугающим знанием из бумаг, а молчаливым орудием, что ждало своего часа. Он стал её путеводной звездой, но звездой холодной и колющей, свет которой лишь оттенял окружающую тьму. Она поклялась пронести его через всю грязь и кровь, что ждали её впереди, и однажды предъявить тому, кто его обронил.

На странице первой дневника, что она также унесла, стояла дата и запись: «Сегодня видел. Не сон. Колесница Торегина на шестернях божественных Даркгена. Зовёт она. Дабы услышать зов, нужно избавиться от шума. Шума плоти. Шума страстей. Начать Делание Великое: рождение из Машины. Отец прав был. Обмен равноценный — фундамент, но не потолок. Он — для сохранения мира. Для прорыва нужна эксплуатация: разложить «я» старое, дабы оплатить создание нового. Цена — всё, что еси. Использую протокол Гиннунга как основу…»

И половины не ведала она. Слова «Обмен равноценный» слышала краем уха — такую фразу бросали алхимики в спорах портовых, и даже она, дитя, уловила суть: нельзя получить нечто из ничего. Но слова отца ложились поверх сего закона, как трещина. «Эксплуатация», «разложить», «цена — всё, что еси» — впились в сознание её крючьями ядовитыми. Не отрицал он основы. Говорил о том, дабы заплатить цену такую, что лежит за гранью обмена разумного: душой самою, человечностью своей. Спрятала свёрток за пазуху. То было наследие её. Не светлое, а пугающее, тёмное, как бездна, в кою заглянуть можно.

Домом новым их стал подвал в районе Доков... По ночам, при свете тусклом свечи сальной краденой, Авель разглядывал чертежи механизмов отцовских, спасённых. А Марта, помимо свёртка, доставала и клинок. Проверяла механизм, чистила лезвие краем тряпицы, ощупывала знакомый узор Уробороса на рукояти. Он был якорем в море хаоса, молчаливым свидетелем её клятвы. В нём заключалась не память о ласковом отце, а вызов тому, в кого тот превратился. Она изучала записи. «Боль — откровение, ниспосланное Олом, дабы юнец мужчиной стал», — вывел Марек. «Страсть — сор жалкий. Смысл имеет лишь мысль. Страх — пыль да пепел». Читала она описание «рождения» некоего Гиннунга: шестерни, оставляющие шрамы, удушье, видения фрактальные, клеймение символом затмения. Было то сходно с описанием пытки, но отец писал о сем с восторгом, как об откровении высшем. И всегда — формулы, числа, законы распределения, призванные доказать, что ужас сей есть истина математическая высшая.

Записи сии стали фундаментом тайным её. Изъясняли холодность, кою он порой проявлял. Намекали, куда отправиться мог он — в поисках «Колесницы Торегина» сей, в поисках места, где можно «пуповину от Бессознательного отрезать». Вселили же в неё и страх первый, леденящий: а что, коли не жертва он? Что коли добровольно ушёл в кошмар сей, счтя жизнь прежнюю, их с матерью и чадами — «шумом», от коего избавиться должно?



Марба работу сыскала. Взяли её в прачечную общую, что обслуживала таверны портовые. Работа начиналась до рассвета и кончалась глубокой ночью. Длани Марбы, что помнили вес и мягкость пергамента, ныне навеки стали красными, обветренными, с ногтями, источенными щёлоком. Приносила она домой монеты медные и остатки еды — кости обглоданные, хлеб заплесневелый, овощи подгнившие, кои ей отдавали «из милости». Почти не глаголила. Казалось, всё, что могла она миру изречь, осталось в ларце том с письмами нечитанными.

Детство Авеля и Марты завершилось в день, когда спустились они в подвал сей. Не сменилось оно отрочеством — наступила сразу взрослость, жестокая и требовательная. Начались годы, что слились в один долгий день борьбы.

Авель ушёл в тишину. Волосы тёмные его, такие же, как у матери, погрязли в грязи и копоти. Стал тенью он, скользящей по краям потоков людских. Ум его, острый и ненасытный, лишённый книг отцовских и инструментов, обратился на материал единственный доступный — на сам град. Изучал его. Запоминал расписание стражей на складах, вычислял, в какой лавке приказчики самые невнимательные, учился по походке и взгляду определять, кто опасен может быть, а у кого испросить подаяние можно. Не воровал сам. Составлял планы. Стратегом нищеты их был он. По ночам, при свете тусклом свечи сальной краденой, разглядывал чертежи спасённые. Символы непонятные, стрелки, схемы механизмов невероятных жгли ему очи. Не ведал он их, но чувствовал в них логику железную, красоту ума холодного. То была молитва его. Вера тайная: коли сумеет разгадать, как мыслил отец, поймёт, почему не вернулся тот. И, может статься, сыщет способ вернуть его. Сила Авеля была в голове его. Копил он её молча, терпеливо, как скряга ростовщик копит злато.

Марта стала противоположностью его полной. Волосы светлые её, всегда растрёпанные, очи, в коих бушевал огонь тот же, что гнал отца в неведомое, но направленный вовне. Не могла наблюдать она. Ярость её действия требовала. Дралась. За место у колодца, где воду чистую давали. За кость с мясом, выброшенную поваром из трактира. За всякий взгляд, брошенный на мать либо брата с насмешкой либо жалостью. Возвращалась домой с губами разбитыми, с синяками под очами, с перстами вывихнутыми. Всякая драка уроком была. Тело запоминало, где бить, дабы отнять дыхание, как падать, дабы не сломать кости, как использовать грязь, камень, внезапность. Подобрала обломок цепи якорной, обмотала его тряпьём — стало сие оружием первым её. Но в самую глухую пору, в кромешной тьме подвала, она нащупывала иное — холодную рукоять складного клинка, спрятанную под тюфяком. Её пальцы скользили по знакомому узору Уробороса, не для утешения, а для подтверждения цели. Этот клинок был её молчаливым клятвоприношением, её иглой в тёмном море, что указывала лишь в одном направлении: на того, кто его бросил. Сила Марты была в её кулаках, в её готовности вгрызться в горло всякому, кто посягнёт на стадо её малое, и в этом холодном железе на её боку — напоминании, что главная битва ещё впереди. Не боялась она боли. Боялась лишь беспомощности — той самой, что привела их в подвал сей.

Почти не беседовали. К чему? Были двумя половинами механизма единого выживания. Взгляд Авеля, мельком брошенный на площадь торга, и кивок едва заметный — и Марта уже «нечаянно» толкала торговца плодами, пока Авель ловко исчезал в толпе с парой яблок. Марта отвлекала стражей у склада дров руганью громкой, а Авель пробирался внутрь и выносил охапку поленьев сырых. Делили всё: еду скудную, угол холодный под частью потолка менее протекающей, преданность беззвучную, но абсолютную друг другу и матери. Связывала их не только кровь, но и рана общая — обида на мир, отнявший отца и дом, и решение твёрдое, недетское: никогда более беззащитными не будут. И для Марты это решение было выгравировано на холодной стали у неё на боку.

Разлом.

Жар у Марбы начался глубокой осенью, когда сырость с доков въелась уже в самую сердцевину стен подвала их. Сперва просто кашляла, отворачиваясь в тряпку. Потом кашель стал глухим, булькающим, как вода в бутыли пробкой заткнутой. Потом вставать с ложа перестала. Щёки впали, очи провалились в тени, а дыхание стало тихим таким и редким, что Авель по ночам склонялся к лицу её, дабы уловить шевеление воздуха.

Не было у них ни гроша на цирюльника, не то что на лекаря. Надежды тоже не было. Была лишь комната сия, давившая на них камнем сырым, да котёл пустой на жаровне.

Авель сидел на полу, прислонившись спиной к стене. Не спал вторые сутки. Ум его, обычно выстраивающий цепочки из того, что стащить можно, выменять либо подсмотреть, ныне буксовал на месте. И тогда вспомнил он о книге. О той, что спас из дома старого. В ней, меж исчислениями, коих так и не постиг, был рисунок красивый, чёткий — не то арбалета, не то механизма часового. Внизу почерком корявым отца нацарапано было: «Дверь?».

Не ведал он, что сие. Но ведал, что на холме, в Городе Верхнем, живут люди в одеждах чистых, что покупают вещи странные. Может, купят и бумажку сию. Было то глупо. Опасно. Но иного шанса не видел.

Марта сидеть не могла. Ходила от стены к стене, три шага туда, три обратно. Персты её нащупывали рукоять заточки, сокрытой за поясом. Думала лишь об одном. На причале, где подрабатывала порою, перетаскивая тюки, болтались парни из шайки «Бортовиков». Не были силой большой — воры мелкие, грубияны. Но старший их, детина здоровенный по кличке Туман, давал порой гроши за работу простую: пригрозить, побить, отвлечь стражу. Платили сразу. Натурой: хлебом, рыбой вяленой, порою монетами медными. Путь сей был самым прямым. И самым грязным.

Столкнулись у двери на рассвете. Свет холодный, серый едва пробивался в подвал.

— Знаю, где деньги взять, — молвил Авель, не взирая на неё. Голос был тихим. — Нужен день. Может, два.
— Два дня? — Марта зубы сжала. — Слышишь, как дышит она? К вечеру может и не дышать. Принесу сегодня. Хлеба. Может, сала кусок.

Уже натягивала капюшон потрёпанный свой она.

— Убьют тебя, — тихо выдохнул Авель. В очах его не было страха за себя. Был ужас — ясный и холодный. — Мясо ты для них. Только мясо.
— А бумажки твои? — резко обернулась она. — Кому нужны они? С ума сошёл он! Все об том глаголали! С голоду скончаешься, пока сыщешь того, кто купит бред безумного!

После перепалки словесной замолчали. Не потому, что слов не находилось. А лишь потому, что всё уже изречено было. Видел он спасение в голове, в прошлом. Она — в кулаках, в настоящем. Две правды. Цель единая. И вели в стороны разные.

Марта вышла, хлопнув дверью. Авель посмотрел на щель под дверью, потом развернулся, достал из щели в стене книжицу потрёпанную в переплёте кожаном и сунул за пазуху. Лик его был пустым. Вышел в утро туманное и пошёл вверх, к мостовым каменным, где благоухало не рыбой, а дымом каминов и воском.

Провал.

Марту взяли не на дело. Взяли «на подмогу». Главарь и двое ребят его пошли к ростовщику в переулке доковом — не возвращать долг, а «договариваться» об условиях новых. Марту поставили у входа — стеречь, крикнуть, коли что. Стояла она, сжав в кармане заточку свою, чувствуя, как стынут ноги.

Из дома вышел не ростовщик, а трое «племянников» его — парней здоровенных с ножами и без слов лишних. Главарь, оказалось, уже был должен им более, нежели отдать мог. Было то не дракой, а избиением. Марту, мелькнувшую в проходе, один из парней ударил кулаком в живот. Сложилась она пополам, воздух потеряв. Рухнула. Удар сапогом в бок. Грязь во рту, в очах. Услышала хруст, крик Главы, потом шаги тяжёлые, удаляющиеся. Когда смогла голову поднять, во дворе было пусто. Лишь Главарь лежал у стены, странно выгнувшись, и не двигался.

Доползла до улицы, потом встала, держась за стену. Бок горел огнём, дышать больно было. Пошла, шатаясь, не в сторону дома, а к Ряду Рыбному. Там, в конце дня, выбрасывали порою то, что не продали. Сыскала в сору полголовы трески вонючей, уже червями тронутой, и корку сухую. Засунула сие в тряпьё. По дороге домой, спотыкаясь, узрела на мостовой медяк. Подобрала. То было всё, что принесла.

Авель пришёл ранее. Сидел на полу, прислонившись к стене. Сторона левая лика его была распухшей и в крови, губа верхняя разрезана. Молча взирал в пустоту.

— Продал? — хрипло спросила Марта, опускаясь рядом.

Покачал головой. Не дошёл даже до учёных. На полпути к холму напали на него трое пацанов постарше, почуяв добычу лёгкую — отрок в рубахе не слишком чистой, хоть и старой. Отобрали монеты последние, что копил он месяц. Том, выпавший на землю, один из них пнул ногой в грязь. — Бумажки твои никому не сдались, — пробормотал парень, плюнув. Авель попытался ударить, получил по лицу и сознание потерял. Очнулся уже в сумерках, один. Книга валялась рядом, вся в грязи и отпечатках сапог. Подобрал её.

Сидели вдвоём в темноте подвала, внимая, как Марба хрипит в полузабытьи. На медяк и рыбу гнилую зелья не купить. Марта, стиснув зубы, пошла к гадалке старой, что сидела у моста. Та за медяк и «дарение» в виде рыбы дала ей горсть чабреца сушёного и кору ивы — «от жара и боли».

Развели чабрец в кипятке, пытались влить Марбе в уста. Почти не глотала. Тогда стали просто смачивать губы ей, а кору ивы, горькую, растёрли в порошок и сыпали на язык, уповая, что хоть что-то попадёт внутрь. Ночью жар у неё стал таким сильным, что по очереди выбегали на улицу, набирали в кружку жестяную воды ледяной из бочки общей и прикладывали тряпки мокрые ко лбу, к шее, к запястьям.

К утру жар спал, оставив тело холодным и липким от пота. Марба очи открыла. Были они мутными, без понимания. Взирала сквозь них. Потом взгляд нащупал лик Авеля, губу его разбитую. Перешёл на Марту, на вмятину на боку её, на длань, коей непроизвольно прижимала рёбра больные. Ничего не молвила. Длань её, худая и лёгкая, как кость птичья, дрогнула и накрыла длань Марты. Персты слабо сжались. Потом снова очи закрыла и уснула — уже не забытьём смертным, а сном тяжёлым, но обычным.

Чуда не случилось. Не встала на ноги. Просто не скончалась. Выжила. Не благодаря им, а вопреки всему. Как выживает коряга старая, сухая, в огонь брошенная — не сгорая, а лишь почернев, обуглившись.

Шёпот улиц.

Провал смирения не научил их. Разделил. Если Авель ушёл в тишину архивов, то Марта растворилась в гомоне улиц. Но не на причале — слишком сильные мужчины уже поделили те гроши злостные. Женщину, да ещё хрупкую на вид, там бы просто сожрали. Сыскала она нишу свою там, где сильны были не кулаки, а чутьё, наглость и умение исчезать.

Стала тенью на торгах и в проулках узких вокруг них. Работа её названья не имела. Порою — нищенка. Не ныла, а взирала людям прямо в очи взглядом недетским, выцветшим, протягивая длань. Чаще — ворушка. Карманы, прилавки, узлы забытые. Мелко, быстро, без жадности: яблоко, кошелёк с парой медяков, платок носовой. Талантом главным стало чтение толпы: видела, когда купец отвлекался на спор, когда стражник заглядывался на девку, когда пьяный вот-вот рухнет. В щели сии и проскальзывала фигура её узкая, гибкая. Её светлые волосы, мелькавшие в толпе как бледный штрих, и способность растворяться в тенях не остались незамеченными. Среди таких же, как она, за ней закрепилось меткое, но не произносимое вслух при ней определение — «Призрак» или «Тень». Настоящего имени никто не знал, и она не собиралась его сообщать.

Именно война сия вечная за гроши и безопасность отвела постепенно взор её с карманов человечьих на иные ресурсы, неочевидные. Наблюдательность, отточенная в толпе, стала замечать иное. Видела, как торговка травами старая у ворот восточных смазывала руку покусанную мазью зелёной, и рана затягивалась без гноя. Видела, как стражник пьяный, испив на спор жижу мутную какую-то из фляги солдата усталого, засыпал на посту сном мёртвым, а наутро били его палками. Видела, как на свалке у обрыва падальщики травили псов бродячих, и те умирали не от ножа, а с пеной у рта, сведённые судорогой.

Мать её, Марба, кашляла в подвале, и кашель сей въедался в стены. Знахари требовали серебра, коего не было. И тогда Марта начала присматриваться к вещам сим — к травам, к флягам, к порошку белёсому на приманке для псов. Если кулак и палка оружием были против таких же голодных, то здесь, в сих порошках и отварах, сокрыта была сила иного рода. Сила, коя могла валить с ног сильнейшего, усыплять, причинять боль либо, может статься, заглушать её. Сила, кою унести в кармане можно.

Начала с малого, с наблюдения и воровства знаний. Залезала на задний двор к аптекарю, рылась в обрезках пергамента выброшенных, пропитанных запахами странными. На обрывке одном, менее затёртом, она узрела список иной, составленный аккуратным, учёным почерком, не аптекаря, а кого-то иного. Там, меж «сахаром рафинированным» и «глазами арахнидов болотных», стояли слова, кои запали в душу: «Горнеплод — основа основ. Растёт лишь на песке душ. Не сажать в дикой почве — погибнет».

И ниже: «Кровавый оскол — кристаллы в жилах медных руд. Искать в отвалах старой шахты к востоку от города. Перетереть, просеять, дистиллировать дважды. Яд». И ещё: «Чахотная пыль — не сыскать в природе. Синтез в реторте. Способ: кварцевый песок, зола особенная…» — далее текст был оторван. Сии отрывки стали для Марты картой сокровищ, хоть и непонятной. Она поняла главное: чтобы творить что-то настоящее, нужны не просто случайные травы. Нужны особые, странные вещи. И добывать их надо с умом и хитростью. Но Марта не спешила с поисками — вместо того она углубилась в изучение записей, перечитывая их вновь и вновь, пытаясь разгадать связи между ингредиентами и их свойствами.

Чтобы узнать больше, Марта начала следить за аптекарями и алхимиками в городе. Подкрадывалась к окнам их мастерских по вечерам, когда свет ламп отбрасывал тени на стены. Видела, как один аптекарь, седой и сутулый, перебирал свитки с рецептами, бормоча под нос формулы. Она подслушивала разговоры у дверей, когда они обсуждали поставки редких веществ или жаловались на неудачные опыты. Однажды, спрятавшись за бочками на рынке, услышала, как два алхимика спорили о «песке душ» — смеси, что якобы питает корни алхимических растений, и о том, как её готовить из костной муки и металлических отходов.

Не подходила близко, не заговаривала — лишь наблюдала и запоминала. В другой раз, на свалке за городским валом, куда скидывали отбросы из лабораторий, она рылась в кучах пергаментов и обрывков, находя новые записи: описания дистилляции, схемы реторт, предупреждения о ядах. Там же подслушивала разговоры бродяг, что иногда работали подёнщиками у алхимиков, и выуживала из их болтовни детали о «красной пыли» из шахт или светящихся кристаллах, синтезируемых в тайне.

«Лабораторией» первой её стала трещина глубокая в колодце старом, обвалившемся за стеной городской, подалее от очей чужих. Туда тащила она все свои находки: обрывки пергаментов, украденные взгляды и подслушанные слова. Там же, на пустыре кладбищенском, она высматривала растения, кои узнавала по описаниям из записей. Не трогала их, лишь наблюдала, как они растут, и сравнивала с тем, что читала. Уверенность черпала из знаний чужих. Опыты в уме были и опасными. Представляла, как смешивает сок нароста с сахаром, чтобы сварить бодрящее зелье.

Думала, что если капнуть красной пыли — состав задымился бы едким чадом. Размышляла о вспышках и отравлениях, описанных в обрывках, и училась на ошибках, кои подглядела у других: видела, как один аптекарь кашлял от дыма неудачного варева, или как алхимик ругался, соскребая ржавчину с бочки. Но училась. По крохам. Поняла, что порошок жёлтый, коли подмешать в воду, понос вызывает — из записи чужой. Смола липкая с деревьев хвойных, с жиром смешанная, царапины затягивает — подслушано у мастеров.

Именно там, у колодца-убежища сего, заваленного скарбом жалким алхимика-самоучки, её и нашёл Эдрик. Наблюдал за ней несколько дней, скрываясь в развалинах сторожки старой. Потом просто вышел, когда она, вся в саже и земле, пыталась истолочь нечто.

— Сиим очи выжечь можно, коли ветер не с той стороны подует, — молвил он просто, без предисловий.

Марта вздрогнула и сжала в длани нож свой заточенный. Пред нею стоял мужчина пожилой в плаще потёртом, но добротном из кожи тёмной. Не нищий. В дланях — посох из дерева чёрного, в коий врезаны были полосы металлические тусклые. Лик его морщинами изрезан был, а очи взирали на ступку самодельную её, на травы разбросанные, на копоть на лице её с интересом оценивающим, холодным.

— Что надобно? — хрипло вопросила она.

— Узрел дым, — кивнул он на угли жалкие. — И запах. Серы палёной и чего-то ещё. Благоухает дилетантством. И смертью скорой.

— Ведаю, что творю.

— Нет, — покачал головой. — Угадываешь. И в день оный угадаешь неверно. Тело твоё уже отравлено, дитя. Чуть-чуть, но отравлено. Чувствуешь привкус металла по утрам? Дрожь лёгкую в перстах?

Марта промолчала. Чувствовала.

— Зовут меня Эдрик, — молвил он. — Аптекарем был. Пока не изгнали за то, что искал не только способы лечить, но и способы… Менять. Называют меня чернокнижником. — Изрёк сие без гордости, как констатацию. — Хочешь научиться не травить крыс и себя, а понимать, как силы сии работают? Как отделить яд от зелья в корне одном и том же? Как не сдохнуть от паров своих же?

Марта кулаки сжала. Пред нею был шанс. И ловушка. — Почему предлагаешь сие мне?

— Ибо выбора нет у тебя, — ответил Эдрик. — И ибо в очах твоих вижу не страх, а голод. Голод, что сожрал уже всю осторожность твою. Терять тебе нечего. А мне нужны длани и очи. Ученичество тяжким будет. Жалеть не стану. Платой будут труд твой и воля твоя. И коли сдохнешь в процессе, похороню в овраге сём же и сыщу душу иную такую же отчаянную. Согласна?

Взглянула на длани свои почерневшие, исцарапанные. Потом на пузырёк с жидкостью мутной — попыткой жалкой своей создать утоление боли для матери. Потом снова на него.

— Да, — молвила Марта. Иного пути у неё и вправду не было.

Так началось обучение её, кое обучением-то назвать было трудно. Эдрик оказался скрягой познания. Не учителем, а надсмотрщиком в царстве ядов и реактивов. Он не раскрывал тайн — он ставил задачи. «Помой реторты от осадка чёрного». «Перебери эти коренья, гнилые отбрось». «Качай мехи, пока я не скажу стоп». И всё — без пояснений. Для чего коренья? Почему реторта с налётом зелёным требует чистки песком особо мелким? Молчал.

Но Марта не для послушания согласилась. Очи её, привыкшие выхватывать кошелёк из кармана на толкучке, теперь учились читать иное. Она запоминала.

Запомнила, как он, прежде чем начать работу с кардиофрагами — красными кристалликами, мельком привезёнными каким-то шахтёром из Загорья, — зажигал лампу с зеркалом и совал под луч каждый камешек, бормоча: «Чистота… Мала… Вот этот». Она не знала слова «прозрачность», но уловила принцип: луч должен проходить насквозь, почти не искажаясь. Потом он дробил отобранные кристаллы в ступе из камня тяжёлого, не керамической, и шептал: «Камни посторонние… Фельдшпат… Кварц…Нна вес отличишь». Дистилляцию он проводил за занавеской плотной. Марта, моя пол в углу, слышала шипение, улавливала запах — сперва едкий, потом более резкий, металлический. Он выходил после, с флаконом малой жидкости густой, цвета вина тёмного. «Концентрат красной пыли», — бросал он в пространство. Она связала этапы: отбор кристаллов, затем дробь, после просеивание, предпоследнее это двукратная дистилляция и наконец получалась густая жидкость.

С грунтом для посадки было проще. Она сама, по его приказу, мешала в корыте чернозём, костную муку и что-то похожее на толчёный уголь. Но ключевым был флакон с каплями цвета ржавчины, что он добавлял после, тщательно размешивая палкой. «Концентрат красной пыли, но едва, едва… — пробормотал он однажды сам с собой. — Иначе сожжёт семя». Марта мысленно отметила: песок душ = чернозём + кость + уголь + капля концентрата.

Про нарост он и вовсе не говорил. Принёс однажды горшок, уже с проростками чахлыми, поставил на полку особую. «Поливай раз в три дня. Столько. — Показал мерку. — И не дыши над ним». Уход был прост, но Марта заметила главное: горшок стоял не на свету, а в нише, и земля в нём была той самой, смешанной ею, — песком душ. Позже, когда плоды созрели и он срезал стебли, она уловила тот самый мышиный, маслянистый запах, что описывали в украденных ею обрывках заметок.

Самые ценные знания приходили через боль. Однажды, убирая склянки после его работы с чахотной пылью, она протерла полку тряпкой влажной, а потом, не помыв рук, потерла глаз. К вечеру он опух, слезился не переставая, а наутро она увидела мир в лёгкой дымке. Эдрик, взглянув, хмыкнул: «Чахотная пыль. Даже следы её с водой реакцию дают. Аллергия. Теперь знаешь». Она узнала, что желтоватые, слабо светящиеся кристаллы, что он растирал в герметичной камере, — страшная вещь, и работа с ними требует немыслимой осторожности.

Так, по крупицам, через подглядывание, боль и умозаключения, складывалась у неё картина. Она не знала всех правильных названий из учёных книг, но знала суть. Знания эти были кривыми, испачканными грязью и страхом, выстраданными. Но они были её. Украденными, как яблоко с лотка, и оттого ещё более ценными. Она училась не возвышенному искусству алхимии, а ремеслу выживания в его лаборатории. И это ремесло включало в себя умение красть взглядом, слухом, кожей то, что хозяин никогда бы не отдал добровольно.

Тело её стало хроникой сей кражи. Кашель с присвистом — плата за пары красной пыли. Лёгкий тремор в пальцах — память о ртути. Привкус меди на языке — спутник постоянный. Обоняние притупилось к запахам простым, но теперь она могла учуять горькое миндальное дыхание светокамня или сладковатую гниль иных ядов. Она принимала плату. Каждый шрам, каждый изъян был страницей в её тайной тетради, доказательством, что она что-то узнала. Ныне запах, витавший в подвале их, благоухал для неё силой, купленной ценою части себя, но добытой ею самой — не по милости, а по праву вора и выживальщицы.

Цена высокомерия.

Месяцы, проведённые в подвале, стёрли грань между ученичеством и службой. Марта из тени наблюдательной превратилась в инструмент — умное дополнение, проворные длани её знали вес каждой ступы, угол наклона каждой реторты. Эдрик, видя её живучесть, стал поручать больше. И не только уборку.

Он начал эксперименты. Не над веществами — над нею. «Каталогом боли» называл он сие. Наносил на кожу предплечья её капли соков разных, экстрактов, наблюдая, как плоть краснеет, волдырится или немеет. Заставлял нюхать пары от смесей, пока та не валилась с ног от мигрени, а потом сухо заключал: «Признак отравления парами ртути. Запомни запах. Следующий». Раздавал ей порошки — горсть ту, щепотку иную — и приказывал растирать в ступке без защиты, дабы «пальцы запомнили текстуру яда». Она сносила, зубы стиснув. Всякий ожог, всякий приступ тошноты был уроком, вписанным в плоть. Училась она не из любви к искусству, а ибо видела в нём силу. Силу, что могла не только исцелять, но и калечить, устрашать, убивать. Силу, что защитить могла там, где кулаки и кинжалы не справлялись.

Но в Эдрике, помимо аптекаря-практика и мучителя-педагога, жил и одержимец. Фанатик идеи, кою называл «Трансмутацией Плоти». Не эликсир бессмертия манил его — считал то сказкой. Манило преодоление ограничений телесных. Создание зелья, коий мог бы на время боль заглушить, усталость отодвинуть, рефлексы обострить до остроты звериной. «Воин, страха и усталости не ведающий, — вот камень истинный для королей и их палачей», — бормотал он, склонившись над колбами, где булькали смеси на основе концентрата красной пыли и вытяжек из желёз тварей.

Осторожен был, педантичен. Опыты начинал с доз малых, испытывая всё на крысах, потом на тварях бродячих, коих Марта по приказу его ловила в капканы. Результаты, шифрованные, записывал в фолиант толстый. Видела Марта, как твари подопытные после ввода зелья метались по клеткам со скоростью неестественной, сердца их трепетали, как птичьи, пока не разрывались. «Эффект побочный. Надлежит стабилизировать светокаменной пылью», — хмурился Эдрик, добавляя в следующий замес крупицы жёлтого кристалла.

Но постепенно в нём пробуждалось высокомерие жуткое. Успехи, малые да робкие, голову кружили. Крыса, получившая состав усовершенствованный, прожила в дикой активности часов шесть. «Близки мы! — шептал он, и очи его горели. — Организм — машина. Надобно сыскать ключ, дабы раскрутить пружину её, резьбу не сорвав».

Перестал спать. Записи его всё хаотичнее становились. Стал пропускать этапы, увеличивать дозировки в расчётах, ссылаясь на «чутьё». Марта, наученная улицей и его же уроками боли, видела трещины в логике. Молча указывала на нестыковки в исчислениях, на скачок слишком резкий в пропорции концентрата красной пыли к соку нароста. Он отмахивался.

— Мыслишь как ученица, — сипел он. — Боишься шагнуть в неведомое. Я — сосуд испытательный идеальный. Годами приучал тело к ядам.

Забыл закон первый, коий сам же и внушал: материя спешки не терпит. Алхимия — диалог строгий, где неуважение карается жестоко и немедля.

Кульминация наступила в ночь глухую. Эдрик возвестил, что синтезировал формулу финальную. На столе стоял флакон хрустальный с жидкостью цвета крови густой, пахнущей сладковатой гнилью и металлом. Основа — концентрат красной пычи запредельной очистки, смешанный с вытяжкой из паучьих глаз и стабилизированный, как он считал, пылью светокамня. Но пропорции были измышлены спесью, а не расчётом.

— Всё исчислено, — молвил он, и в голосе звучала торжественность мальчишеская. — Баланс достигнут. Ныне перепишем законы плоти.

Не стал ждать. Контрольного теста даже на твари не провёл. Высокомерие его было полным. Взял флакон, поднёс к устам и осушил глотком одним долгим.

Первые мгновения — ничего. Стоял, прислушиваясь. Потом очи его широко раскрылись. Не от восторга. От шока. Судорожно сглотнул.

— Жжёт… — просипел. — Иначе… не так исчислено…

Потом тело задрожало. Сперва мелкой дрожью, потом судороги выкрутили конечности под углами неестественными. Рухнул на колени, хрип из горла вырвался — звук рвущегося мяса и ломаемых костей. Кожа его цвет менять начала: от бледности до пятен багровых, что расползались, как от коррозии страшной. Пытался говорить, но язык не слушался. Взгляд его, полный ужаса и осознания ошибки чудовищной, на миг встретился со взглядом Марты. Не было мольбы. Было лишь погружение в ад, им самим созданный.

Тело дёргалось на полу каменном, кости хрустели, ломаясь в конвульсиях. Из уст и носа пошла пена, сперва белая, потом с прожилками кровавыми. Процесс стремительным был и необратимым. «Трансмутация Плоти» его обернулась распадом чудовищным. Не эволюцией, а регрессом мучительным в материю клубкующуюся, агонизирующую.

Марта не вскрикнула. Не бросилась помогать. Отступила на шаг, в тень, и наблюдала. Лик её маской каменной был. Внутри не было страха либо жалости. Был анализ холодный, безжалостный. Видела, как всякое действие — подёргивание мышцы, вспучивание вены — соответствовало симптомам отравлений, кои описывал он ей, но умноженным в сто крат. Был то урок наглядный, самый дорогой из всех, что преподать мог ей.

Через несколько минут судороги прекратились. Тело замерло в позе неестественной, сломанной. В покое воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием углей в горне и дыханием тяжёлым Марты. Воздух густым был от запаха сладковато-кислого смерти и химикалий.

Подошла, осторожно, как к мине неразорвавшейся. Проверила пульс. Ничего. Очи его, остекленевшие, взирали в потолок, запечатлев миг последний ужаса абсолютного, всепоглощающего. Закрыла их ладонью.

Страх? Нет. Было иное. Принятие глубокое, леденящее. Закон, коий отец в звёздах искал, а Эдрик — в ретортах, прост был и беспощаден: высокомерие — грех смертный для тех, кто играет с силами, коих до конца не постиг. Отец возомнил себя искателем истин высших и исчез. Эдрик возомнил себя повелителем плоти и скончался в муках у неё на очах. Не была то трагедия. Была неизбежность. Баланс, что восстанавливался через жестокость.

Не стала хоронить его тут же. Заняло бы то время и силы. Вместо сего методично, с эффективностью холодной той же, что переняла у него, обобрала лабораторию. Все записи, все реактивы наиболее ценные, инструменты, кои унести могла. Остальное привела в вид такой, словно взрыв опыта неудачного здесь произошёл — что, в целом, правдой было. Перед уходом бросила в угли тлеющие горсть серы и селитры. Дым едкий отпугнуть должен был зевак случайных и следы замести.

Выйдя на рассвете, со свёртком тяжёлым за спиной, Марта не оглянулась на убежище, склепом ставшее. Было у неё ныне знание, добытое ценой жизни. И понимание, что алхимии одной, даже самой чёрной, недостаточно. Нужна сила, дабы защитить знание сие. И нужна тень, дабы скрыться. Тень одиночная слишком приметна. Надлежит стать частью тени иной, большей — той, что из отбросов таких же состоит, как она сама. Той, что даст кров, прикрытие и возможность удары наносить дланями чужими.

«Клыки Ржавые».

Оставшись в одиночестве, с головой, отягощённой запретными знаниями, и духом, отравленным кончиной наставника, Марта постигла простую истину: одна она была лишь мишенью. Алхимик-самоучка без покровителей — лакомый кус для любого сброда, жаждущего прибрать к рукам подпольную торговлю зельями или же просто сдать стражникам за вознаграждение. Требовался ей кров. Не просто кров над головой, а кров, что укроет от чужих очей и закона. И кров сей должен был быть из той же материи, что и она сама — из грязи, железа и отчаяния.

Но прежде чем искать пристанище, надлежало управиться с иным делом. В суме, вынесенной из подвала Эдрика, лежала главная добыча — реактивы. Мало было знать рецепты — надобно было творить. И творить в условиях, далёких от благородной лаборатории. Убежищем стала заброшенная пещера в овраге за городской свалкой. Там, при свете масляной плошки, разложила она сокровища свои.

Концентрат красной пыли — несколько пузырьков с жидкостью цвета тёмного вина. Светокаменная пыль в свинцовом флаконе — крошечные кристаллы, слабо светящиеся в темноте. Сушёные стебли горнеплода с тем самым мышиным, маслянистым запахом. Искрошенные паучьи глаза, замаринованные в уксусе — от них исходил сладковатый дух гнили. Были и иные компоненты, попроще: кора ивы, маковые головки, перец острый, сахар-сырец, соль, жир свиной.

Первым делом вознамерилась она воссоздать то, что могло спасти жизнь в драке — примитивное болеутоляющее и стимулятор. Руководствуясь обрывками записей Эдрика и собственными догадками, принялась за дело. Растёрла в пыль кору ивы, смешала с каплей сока горнеплода — основы, связующей всё. Добавила щепотку сахара — дабы «подстегнуть» тело, как вычитала в одной потрёпанной книжице. Но смесь оставалась инертной. Тогда вспомнила принцип: катализатор. Добавила каплю концентрата красной пыли. Смесь в ступке зашипела слабо, цвет переменила на мутно-коричневый. Развела водой, влила в пузырёк. Испытала на крысе, пойманной в том же овраге — у грызуна с ранкой на боку, после нескольких капель дрожь утихла, движения стали живее. Получился грубый, ядовитый, но действующий аналог зелья исцеления. Не лечил он, а заглушал боль и давал всплеск сил ценою последующего истощения. То, что нужно для поля боя.

Огнестойкость была следующей нуждой. Видала она, как в стычках бандиты обливали супостатов маслом и поджигали. Рецепта не знала, но припоминала, как Эдрик ворчал о «сгустке магмы» — желе, что не горит. Сделала проще: растопила жир свиной, добавила толчёную глину, золу и каплю концентрата красной пыли для «стабильности». Вышла густая, вонючая мазь. Намазала на кожаную нашивку, поднесла к огню — ткань обуглилась, но не вспыхнула, мазь шипела, отводя жар. Примитивная огнезащита. Вонь стояла нестерпимая, но жизнь спасти могла. Так, методом проб, тяжких ошибок и украденных знаний, рождался её полевой арсенал. Зелья её были нечисты, токсичны, со страшными побочными эффектами, но они работали.



Наёмники разными были. Были гильдии, бравшие контракты от купцов либо лордов мелких. Но туда требовались рекомендации, доблесть доказанная либо умение быстро убивать. Не было у неё ничего, кроме навыков грязных с улицы и сумки со зельями.

Путь её лежал ниже. В мир «отрядов вольных» — название благозвучное для сброда дезертиров, преступников беглых, крестьян озлобленных и тех, кому места в мире упорядоченном не нашлось. Промышляли грабежом обозов малых, сбором дани силой с деревень приграничных, работами чёрными для тех, кто нанять наёмников официальных не мог. Не армией были, а стаей. И стае лекарь всегда нужен был, пусть и кривой. Тот, кто стрелу вытащить мог, рану зашить, либо подлить чего в вино стражам на посту.

Нашла их на окраине леса, в форте охотничьем полуразрушенном, коий местные давно стороной обходили. Отряд «Клыками Ржавыми» именовался. Человек двадцать их было. Оборванцы в смеси одежды гражданской и клочьев доспехов, с оружием потрёпанным, но смертоносным на вид. В очах — усталость привычная, цинизм и готовность в миг вцепиться друг другу в глотку из-за добычи.

Появление её у частокола встретили не как гостя, а как дичь. Несколько мужчин лениво поднялись, путь преградив.

— Заблудилась, пташка? — гаркнул самый крупный, с лицом, ожогом изуродованным. — Не место сие для прогулок.

— Не заблудилась, — ответила Марта, голос ровный, без тени страха. Сбросила с плеча ранец потрёпанный свой, но не открыла его. — Работы ищу. И вас — людей.

В толпе хохот раздался. — Девчонки нам на ночь не надобны, — процедил другой, плюнув. — Ступай проспись.

— Тело не продаю, — холодно парировала Марта. — Навыки продаю. Вытащить с того света могу, коли в клочья порвут вас. Или отправить на тот свет того, кто мешает вам, так, что и лекарь не поймёт, от чего сдох.

Заставило сие их притихнуть. Ожоговый, Граком званый, прищурился. — Шарлатанка. Таких видывали.

— Испытайте, — медленно, дабы не спровоцировать, опустила длань в ранец и достала мешочек кожаный малый. Извлекла два флакончика малых. В одном жидкость цвета мутно-жёлтого, в другом — прозрачная, как вода. — Жёлтое — коли на рану капнуть, гной за день выедает, плоть чистую не трогает. Прозрачное — две капли в кружку пива, и бык здоровый сутки проспит как младенец. Образец дармовой.

Бросила флаконы Граку. Тот поймал, неуверенно покрутил в дланях. В банде нашёлся парень молодой с царапиной гноящейся на предплечье. Со усмешкой скептической позволил капнуть на рану. Едва жидкость коснулась плоти, вскрикнул от боли жгучей, но уже через мгновения боль сменилась ощущением прохлады, а из раны потёк гной густой, жёлтый. На день следующий воспаление сошло, осталась ткань чистая, розовая. Флакон второй испытали на зайце пойманном — тот уснул мгновенно и не пробуждался до вечера.

Подействовало. В стае, где всякий день — риск калекой стать, а царапина банальная к гангрене и смерти привести могла, человек сей не просто полезен был. Бесценен был. Но доверия не было. Никакого.

— Ладно, — буркнул Грак, главарь фактический, хоть иерархии формальной не было. — Останешься. Но не как боец. Как обслуга. Чинить нас будешь, рухлядь нашу, и готовить штуки свои. Есть — что останется. Спишь у конюшни. Пробуешь гадить либо сбежишь — сыщем и повесим за кишки на дубе первом. Поняла?

Марта кивнула. Условия устраивали её. Оруженосцем не назвать — скорее, псарихой, химичкой и санитаркой в одном лице. Выделили ей угол в кладовой бывшей, благоухавшей плесенью и помётом крысиным. Стало то лабораторией новой её.

Работа грязной была и унизительной. Чистила раны заражённые, вытаскивала стрелы, ампутировала персты и даже ногу одну, когда парень тот самый молодой напоролся на ловушку ржавую. Молча сносила шутки похабные, пинки, когда кто пьян был. Готовила зелья простые, боль утоляющие, на основе ивы и мака, мази от гноя, слабительные для тех, кто объелся добычей. А параллельно, втайне, над арсеналом иным работала. Пасту разъедающую для ослабления колец кольчужных. Порошок из перца молотого и стекла толчёного для «бомб» слепящих, наскоро сделанных. Токсин нервно-паралитический концентрированный, коий на клинок либо стрелу нанести можно было — флакончик малый, унаследованный от Эдрика, стал секретом самым страшным её.

Но жизнь в стае диктовала свои порядки. Вскоре стало ясно, что одних зелий мало — куда чаще требовались крепкие руки, чтобы держать раненого, и знание, куда тряпку прижать, чтобы кровь остановить. Так грань между зельеркой и лекарем стала стираться сама собой.

Медицина в вольном отряде была делом грубым и безжалостным. Не водились здесь учёные трактаты, не велись диспуты — одна лишь практика, выстраданная на своей шкуре да на телах товарищей. Прибилась Марта как алхимик, с котлом, зельями и знанием ядов. Ценили её за то бандиты, звали «зельеркой». Была она, однако, единственной девой, не владеющей мечом, среди грубой солдатской братии, и понемногу стали её привлекать и к перевязкам, и к помощи лекарю отрядному. «Эй, зельерка, подь сюды, кровь уйми!» — покрикивали на неё. Так, волей-неволей, втянулась она во врачевание под началом старого врачевателя Грима — бывшего полевого лекаря из разгромленного войска, лицо в шрамах, руки пропахшие травами да гноем. Узрел он в ней сноровку и молвил: «Зелья твои годны, но коль хочешь не только смерть созидать — помогать мне станешь. Может, чему и сама научишься, да и в зельеварстве твоём полезным будет».

«Видишь резаную, края ровные? — хрипел Грим, зашивая рану на плече одного из бандитов. — Мочишь тряпку в хлебном вине или своём жгучем отваре, протираешь, стягиваешь ремнем. Выживет — его счастье. Видишь рваную, клочьями? Вырезай гниль, хоть ножом, хоть калёным железом. Потом — прижигай. Кричать будет — не обращай внимания. Лучше крик, чем гангрена».

Он показал ей, как на ощупь определить вывих и с силой, всей массой тела, вправить его. Как наложить шину из двух палок и кожаных ремней. Марта училась, а её алхимические снадобья служили подспорьем: едкий отвар для промывки ран, густая мазь на основе жира и трав, чтобы хоть как-то защитить ожог. Она не изучала анатомию на трупах — у неё не было таких знаний. Она запоминала симптомы: если рана горячая и красная — жар, нужен холод и покой. Если из раны течёт гной зелёный — плохо, надо резать. Её лечение было грубым, часто болезненным, но оно давало шанс — больший, чем просто ждать смерти в углу. Она стала не хирургом, а костоправом и перевязчиком, чьи действия больше полагались на силу и выносливость, чем на тонкое знание тела.

Наука первая: раны наружные. Показал ей Грим основы на живых примерах — на тех, кого волокли в лагерь после стычек. Резаные раны — чистые, с краями ровными. Колотые — коварные, что гноятся внутри. Рваные — от зубов псовых или железа тупого, самые грязные. Ушибленные — с размозжением. Лечение было простым, но строгим: сперва очистить ножом, железом калёным либо щёлоком. Затем — прижечь кипящим маслом или её жёлтым зельем. И наконец — стянуть края нитью суровой либо тугой повязкой. «Выживет — значит, крепок. А коли помрёт — не нашего роду-племени», — говаривал Грим.

Наука вторая: раны внутренние. Кости да нутро. Научил Грим её на ощупь распознавать перелом либо вывих. Вправлял он сам, а она глядела: держишь за руку или ногу, налегаешь всем весом, пока не встанет как должно. Шины мастерили из щепок да ремней кожанных. Но истинным учителем стали мёртвые тела — тех, кого не отходили. Позволил Грим Марте упражняться на них, когда лагерь в сон погружался. Пробиралась она тайком к месту, где тела до утра складывали, с фонарём тусклым да тряпицей, уксусом пропитанной, у рта. Вскрывала, изучала, как её нейротоксин лёгкие пеной наполняет, печень чернит. Видела, как стрела в брюшине к заражению крови ведёт, а гангрена ползёт от почерневшего пальца вверх. Каждая кость, каждый сосуд с кровью почерневшей становились страницей в учебнике её мрачном. Грим же пояснял: где артерию пережать, дабы кровь остановить. «Не лекари мы, — хрипел он. — Чиним своих, разбираем чужих».

Наука третья: гниение. Гной, жар, краснота. Показал Грим, что жёлтое зелье её лишь симптомы снимает, а корень зла не истребляет. «Экспериментируй, девка, да на своих без нужды не рискуй — твоя алхимия здесь в самый раз». Стала Марта пробовать: прикладывала плесень с хлеба заплесневелого к ранам — иные затягивались без нагноения. Собирала лишайники с северной стороны деревьев, вываривала отвар, что жар сбивал. Знания о травах были не наукой, а набором суеверий и украденных советов. Она знала, что чабрец заваренный может прогнать хрипоту, а кора ивы, истолчённая в порошок, чуть притупляет боль в голове. Эти «знания» она собирала по крупицам: от болтовни старух на рынке, от обрывков разговоров возле знахарок, от наблюдений, что едят больные животные. Это была не «медицина», а народная сметка, смешанная с отчаянием. Она не была травником — она была человеком, который пробовал всё, что могло помочь, не особо веря в успех.

Искушение истинное наступило, когда сепсис скрутил Раффа, одного из своих. Рана на ноге вроде затянулась, а потом жар его объял, очи помутнели, из-под струпа запах мертвецкий пошёл. Осмотрел Грим и головой покачал: «Кончина, зельерка. Травы здесь бессильны». В отчаянии вспомнила Марта записи Эдрика. Взяла она свой состав противогнойный и утроила в нём долю пыли светокаменной, что катализатором служила. Зная о силе её пагубной, на свой страх влила Раффу в горло. Забился он в судорогах, кожа пятнами багровыми покрылась, однако через час жар отступил, а из раны гной хлынул. Очнулся Рафф, хоть и с сыпью вечной на коже. Хмыкнул Грим: «Доза — всё, девка. Грань тонка. Но чувствуешь ты её».

С той поры и до кончины Грима, что настигла его в стычке с королевскими латниками, была Марта ему правой рукой — не просто зельеркой, но и подлекарем умелым. А когда старика не стало, не было вопроса, кто займёт его место. Так и стала она в отряде своим человеком — Мартой-костоправкой, что и яд сварит, и рану вычистит, и с того света вытянет, коли время есть.

Статус её изменился. Медленно, неотвратимо. Перестали пинать. Перестали шутки похабные при ней отпускать. Начали приносить не только для лечения, но и за советами: «Марта, как мыслишь, вода сия отравлена ли?», «Марта, что за мазь у сего торговца пленного?». А потом пришёл и приказ боевой первый. Не вызов благородный, а работа грязная.

Надобно было убрать старосту деревни, что отказался платить «дань на защиту». Нападение открытое чревато было. Нужен был уход тихий. Дано ей задание: обеспечить «случай несчастный». Подмешала в питьё вечернее его стимулятор сердечный сильнодействующий, сдобренный галлюциногеном. Староста ночью вскочил с криком, что демоны на него напали, выбежал на улицу и с разбега в колодец рухнул. Староста следующий сговорчивее оказался.

После сего на вылазки брать стали. Не как воина в строю, а как специалиста. Следила за тылом, минировала отходы шипами, зельями её смазанными, отравляла колодцы в лагерях вражеских покидаемых, дабы замедлить погоню. Научилась использовать знание своё не только для исцеления, но и для ведения войны малой, подлой. В драке на мечах перерубили бы её за три мгновения. Но в драке, где победа тому достаётся, кто первым ослепит супостата дымом, отравит воду его или подрежет сухожилия кислотой разъедающей, равных не было ей.

Время прошло. Угол в кладовке местом у костра сменился, не в центре круга, но и не на окраине. Доверяли часть добычи общей сберегать. Мнение её при планировании налётов учитывать начали. Грак, взирая на длани её, что ныне уверенно клинок точили и составы смешивали, в день оный бросил: «Чёрт, а ведь похоже на правду, что ты нас переживёшь. Упрямая».

Опора, обретённая в стане сем, даровала не одну лишь безопасность, но и возможность, о коей грезила она, — воздвигнуть стену меж собою, Мартою де Тамбреа, и тою, что промышляла в граде сведеньями. Требовались ей имена. Не уличные прозвища, а личности полновесные, «чистые», кои могли бы устоять перед допросом не слишком пристальным.

Первую снискала она через торгаша подпольного, с коим «Клыки» дела имели. За несколько склянок снотворного да обещание мулов его не травить, принёс он ей лист похвальный, хоть и потрёпанный, но подлинный, за печатью Академии Наук Нортэ, выписанный на имя Лоры Штольц — отроковицы из рода торгашей мелких, сгинувшей со всей семьёй в огне год назад. Бумага была чуть опалена по краям, что лишь правдоподобие добавляло. Лора Штольц стала личиной её «учёной» — именем, под коим могла она скупать зелья редкие у аптекарей небрезгливых, ссылаясь на «опыты в искусстве бальзамирования». Имя сие облика требовало подобающего: платья скромного, но крепкого, цвета пепла, волос, убранных в косу строгую, голоса уверенного, но не горделивого. Повторяла она речь сию пред зерцалом ржавым в кладовой, покуда не стала чувствовать в сей роли себя как в собственной коже.

Имя второе родилось из нужды входить в таверны портовые да к писарем мелким, куда «девица учёная» заглядывать не пристало. Основой его стала быль, подслушанная у писаря пьяного: о дочери морехода с земель дальних, оставшейся в Нортэ и кормящейся перепискою. Так явилась Элис — имя без роду, просто Элис. Облик был проще: рубаха вольная, жилет потрёпанный, улыбка лёгкая, чуть лицевая, да сказ о том, что ищет работы переводчика с языка амани. Под сим именем могла она слушать байки в кабаках портовых, передавать через руки третьи заказы простые на снадобья и исчезать, не оставляя следов.

Не просто платье меняла она — входила в личину, меняя поступь, тембр голоса, самую манеру взирать на мир. Лора Штольц слегка горбилась от чтения долгого, очи щурила. Элис двигалась плавно, почти что в пляске, жестам была обильна. Марта де Тамбреа меж ними тенью была — безмолвной и сосредоточенной на лезвии клинка да духе реактивов. Сие раздвоение, а то и растроение, стало бронею новою её.

Полноправным наёмником в понимании классическом не стала. Стала иным: алхимиком тёмным стаи, химиком её призрачным. Сила её не в мускулах была, а в знании, кое могло как спасти, так и убить способом самым беспощадным. Сыскала тень свою. И в тени сей, средь вони тел немытых, крови и страха, обрела наконец чувство хрупкое, но реальное: не дома, но позиции. Места, с коего действовать можно было. Места, с коего искать ответы о судьбе отца можно было, не страшась быть раздавленной в ночь первую. Дорога грязью, предательством и смертями вымощена была, но вперёд вела. И Марта де Тамбреа, ведомая в подпольных кругах под туманным прозвищем «Тень», готова была пройти по ней до конца.

Свершение и Отплытие.

Время в стае «Клыков Ржавых» текло, как густая, чёрная смола. Марта стала неотъемлемой частью сего гнилого организма — его ядовитой железой. Холодный складной клинок, что всегда лежал у неё на теле, под рубахой, прижатый к ребрам, стал продолжением её воли — безмолвным и смертоносным. Он не был символом надежды. Он был обещанием иного, скрытого укола, орудием для точных действий там, где грубая сила служила лишь шумом. В стычках и засадах она училась применять его не как меч, а как хирургический инструмент — быстро, тихо, без лишнего пафоса.

А в подвале доков, куда она теперь наведывалась редко, жизнь Марбы угасала не от одной лишь чахотки. Весть о долгах, нищета и каторжный труд подточили тело, но последний удар нанесло молчание. Та самая тишина, что воцарилась после писем. Она не просто ждала мужа; она ждала слова, знака, что их жертва не напрасна, что где-то он борется за них, за общее будущее. Но годы шли, а знака не было. И сердце её, и без того изношенное, стало умирать от иной болезни — от потери всякой веры и смысла. Она угасла тихо, в одно из тусклых утр, пока Марта была в далёкой засаде, а Авель корпел над чужими счетными книгами, куда его взяли за гроши за острый ум. Не стало её не в муках, а в глубокой, беспросветной апатии, словно свеча, до конца догоревшая без ветра. Дети нашли её холодной, с лицом, обращённым к стене, будто отвернувшейся от мира, что отнял у неё всё.

Их скорбь не вылилась в вопли. Она вмерзла внутрь, добавив новый слой льда к их душам. Они похоронили мать на заброшенном кладбище для бедных, под безымянным камнем. И в ту же ночь, сидя в опустевшем подвале, Авель, впервые за многие годы, заговорил открыто. Он говорил о слухах. О толках, что доносились с дальних причалов, от моряков, ходивших за Океан-Разлучник. Там, на краю известных земель, в диком Пределе, будто бы восстала Нова-Империя. И правит ею, скипетр сжимая, знатный род с восточной кровью, с грифоном на гербе. Род де Тамбреа.

Узнав, что отец, возможно, жив и процветает где-то за морем, в Марте вспыхнула не тоска, а холодная, ясная ярость. Не печаль покинутой дочери, а злость обманутого сообщника. Он бросил их на произвол судьбы, обрек на грязь и смерть, а сам, выходит, строил новую жизнь. У неё будут вопросы. Много вопросов. И у неё теперь были средства, чтобы их задать: крепкие кулаки, выносливое тело, умение вправить кость и заткнуть рану, а также грязное, опасное ремесло начинающего алхимика — умение свалить врага с ног не силой, а подлостью. Этого хватит, чтобы доплыть. Этого хватит, чтобы начать разговор. А там — видно будет.

Они не рыдали. Не обнимались. Сидели в той же комнате подвала, где некогда угасла их мать, и хранили молчание. Но молчание сие стало иным. Оно гудело, как тетива, натянутая под завязку. В нём не было вопроса «что свершить?». Ответ был ясен, страшен и неминуем.

Через седмицу Марта пришла к Авелю с двумя проходами на отплывающий в Заокеанье корабль «Морская Пена». Проходы стоили почти все её сбережения, скопленные годами работы грязной и молчаливых угроз.
— Плывём, — молвила она, и то был не вопрос.
Авель кивнул. Уже собрал он свои немногие пожитки: потрёпанные книги отцовские, несколько собственных карт и исчислений.
— Должен дать ответ, — тихо изрёк Авель. Голос его был ровен, но в нём звенела сталь. — За всё.

На причале, перед тем как ступить на трап шаткий, она обернулась. Взгляд её скользнул по водам гнилым дока, по трущобам, вскормившим и искалечившим её, по силуэту Нортэ на холме. Не было ни тоски, ни сожаления. Была лишь холодная, отточенная решимость. Плыла она не навстречу отцу. Плыла на суд. Дабы посмотреть в очи человеку, коий их создал и отверг. Дабы потребовать ответа за исчезновение, за нищету, за жизнь матери сломанную. Дабы предъявить ему ту самую «доктрину эксплуатации», кою он, судя по записям, так чтил. И посмотреть, что ответит он, когда объектом эксплуатации окажется он сам.

Длань её легла на пояс, проверив склянки. В потайном кармане, пришитом к изнанке плаща, лежали два сложенных документа: похвальный лист на имя Лоры Штольц и рекомендательная записка для «переводчицы Элис» — её старые кожи, которые, возможно, ещё предстоит надеть в новом мире. А под рубахой, у самого сердца, лежал холодный, знакомый груз складного клинка — её молчаливый свидетель и соучастник.

Взошла на борт. Ветер с моря свободой благоухал. Для неё порохом и реактивами благоухал. Начался путь дальний.



Роли персонажа (функциональные):

Алхимик-новичок;
Полевой лекарь.


Роли персонажа (нарративные):

[Пока нету]


Связь: ebloshirokoe
Хуярьте меня полностью.

 
Последнее редактирование:
Сверху