Мануэ́ль де ла Пе́нья-и-Пе́нья
«Всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше, от Отца светов, у Которого нет изменения и ни тени перемены»
История Мануэля начинается нестандартно — не с искры рождения и счастливых возгласов родителей, а, скорее, с заметки автора. Людям свойственно верить — это сила, не уступающая физической, коя позволяет пережить самые страшные испытания. Это сила, которая идёт с человеком рука-об-руку, даруя оправдание тому, что оправдать нельзя. Просто так ли женщина, рождая свет на землю и испытывая ужасные муки, взывает к имени Флоренда? Просто так ли она молит о яркой и здоровой жизни своего дитя? Мысль уловить сложно, но и пути господни неисповедимы. Всё ведёт лишь к вопросу:
…Неужель и вправду, в самом деле, не только лишь духовно, слово Флорендово имеет вес и силу?
Место рождения Мануэля не имеет особого значения — разве что историческое. Из слов мальчика, даже несколько веков назад эти земли имели всё то же название — Неро, Мэр-Васс. Он вспоминает почву, по которой ступил впервые, со страшной печалью и ненавистью. Ребёнок не помнит, как его крестили, но родители видели в этом символизм — связь с Господом с ранних лет, отгоняющая тьму от маленького человека. Ставка не сыграла. Уже через три года, ещё совсем малое дитя настигла болезнь — по началу походящая на обыкновенную простуду. А затем он перестал чувствовать челюсть. За челюстью последовали и определённые части лица. Ещё даже не наступила Четвёртая Эпоха — если множество лекарств не изобрели даже сейчас, то что говорить о былых временах? Богатые родители, окружённые десятком слуг, носились вокруг дитя, пытаясь узнать корень проблемы. Лучшие лекари с самого сердца Мэр-Васса стекались в поместье. Вскоре обнаружив “неполадки” в теле ребёнка, они шустро сделали вывод о сокращённый мышцах, а как результат — об их параличе. Полиомиелит. Подобное название на языках медиков в те времена ещё не крутилось, но аналогичные симптомы виднелись и у других детей — как высших сословий, так и потомков слуг. Мануэль заговорил весьма поздно, а первое его слово было сказано с трудом — ребёнку приходилось прикладывать руку к челюсти и подобным образом её двигать. И словом этим было “Па-па”, произнесённое при виде не родного отца, а иконы Святого Флоренда.
Родители, будучи представителями аристократии, регулярно посвящали религиозные события, и искренне верили в Господа. Они не вдавались в вопросы философии и истинной истории религии — в конце концов, работа рода Пенья-и-Пенья целиком и полностью была посвящена деньгам и перевозкам, а также регулярным переговорам с Хобсами; со столь сложным графиком тяжело уделить даже время на молитву, не говоря уже о пыльных священных писаниях. Всё ещё ошарашенные болезнью, покосившей их дитя, Мануэла (мать, в честь которой и назвали парализованного) и Антонио в спешке зачали нового ребёнка, возведя прагматичность на первый план. Сам же Мануэль, несмотря на температуру и постоянную ругань лекарей, носился по дому, пытаясь дать понять о том, что он живой — и умирать не желает. Подсознательно, наблюдая за поведением слуг, каждый вечер мальчик подходил к одной из множества икон Флоренда, продолжая произносить слово “па-па”. Не было удивлению дворян предела, когда уже спустя два года ребёнка настигло облегчение — паралич челюсти никуда не делся, но болезнь прекратила расти, а некоторые мышцы постепенно стали приходить в норму. Пока отец платил щедрые деньги апотекариям, мать в религиозном порыве и сама, вслед за сыном, начала молитвы, благодаря тем самым Его. Лишь недавно родившийся младший брат Мануэля, хоть и не до конца осознавал все хлопоты вокруг — но с интересом наблюдал как за восстанавливающимся братом, так и за ударившейся во Флорендство матушкой. Мануэль, возраст которого уже близился к шести годам, уже спокойно разговаривал, но, порой, его челюсть съезжала в сторону и косилась, из-за чего речь звучала не естественно и утробно. Особенно это проявлялось в словах, где фигурирует гласная “о”, например: “Бог”.
Религия преследовала Пенья-и-Пенья на каждом шагу. Икон становилось всё больше, а слуги не пропускали ни единой молитвы, ровно как и возможности эту молитву выставить напоказ. Мануэль безукоризненно верил в «папу», который спас его, но терпеть не мог, когда его воспринимали не как человека, а как ходячую молильню. Ты хочешь игр и песен — а получаешь монотонный шёпот, который и разобрать то нелегко. Но игрушек Мануэль бы всё равно не получил — ведь с ранних лет отец приставил к нему учителей, которые указывали ребёнку как писать, как вырисовывать буквы, а также как сложить два разных числа. Занятия подобным малец терпеть не мог — а вот чтение уже вызывало искру интереса. Антонио де ла Пенья-и-Пенья не вкладывал слишком много усилий в старшего сына, ведь знал, что полноценный дворянин из него точно не выйдет — с такой-то челюстью и сплетнями. А вот священник — словно врождённый. К тому же, духовенство является прекрасным инструментом в руках аристократии, из-за чего наличие собственного представителя в церкви было прекрасной возможностью для двора Пенья-и-Пенья.
…Сын, впрочем, о планах на свою жизнь даже не знал. Он молча выполнял свою работу в виде учёбы, словно оболочка, без личности. Утрирование. Но, доля правды в этом есть, ведь Мануэль старался избегать внимания со стороны слуг и родни, которые создавали из него локального святого и мученика. Личность подсознательно формировалась посредством занижения самооценки и развивающегося стремления к тишине и своеобразному аскетизму. Рубеж сначала пересёк 10 лет, а затем — и 16, когда подростка отправили в церковь. С большой базой религиозных знаний и некоторым опытом за спиной, Мануэль сразу же стал пастором. По большей части — благодаря связям в церкви, которые и поднатаскали бы юного священнослужителя на ходу. История с минувшей болезнью, подтверждением которой служила челюсть, была отличной “визитной карточкой”, которая трогала сердца народа и даже некоторых, особенно преданных делу, священнослужителей. Впрочем, контраста предавали и косые взгляды, считывающие Мануэля за прокажённого, или, что ещё хуже, за дебильного. Даже это учило молодого священника (даже слишком молодого) простой истине — о свете и тьме, которые всегда дают о себе знать. Правда, слишком мало внимания уделено самому Пенья-и-Пенья — словно он не более, чем кукла, вокруг которой ставится постановка. Отчасти, этого и добивался Мануэль, который, уже находясь в переломном возрасте, от простой закрытости перешёл к хитрости и двуликости. Всё внимание родителей и слуг, по большей части, уделялось младшему ребёнку, пока старший рос наедине с собой, формируя собственную философию и мировоззрение. Вечное сожаление, связанное с частично неработающим телом, можно было легко использовать для личной выгоды и давления, под которым люди, верящее в чудо, настигшее аристократа, безприкословно прогибались. Но Мануэль и манипулятором, желающим лишь благ для себя, не был — это было бы слишком тривиально, как для человека голубых кровей. В осознанном возрасте он понимал, что духовенство — это, в первую очередь, лестница к Богу, и чем ты выше, тем ты ближе к Флоренду. Пастор желал достичь своей цели и преследовал личные мотивы, потому и не чурался воспользоваться другими — в конце концов, само священное писание гласит, что безгрешен лишь Господь, а значит, святым Мануэль быть не может.
Пастор де ла Пенья-и-Пенья начал проводить свои первые молитвы. Каким бы неоднозначным он ни был, а одно было ясно точно — Мануэль всё ещё искренне и глубоко верил во Флоренда, благодаря его за свою жизнь. Дочь слуги и сын мелкого аристократа, жившего рядом с поместьем семьи Пенья-и-Пенья, умерли от схожих симптомов, которые священник ощутил в детстве. С тех пор, огонь праведности, хоть и не поглотил всё тело Мануэля, но его свет явно давал о себе знать. Крестьяне и мещане неохотно шли к новому пастору, будучи неуверенными в его знаниях и харизме, но после первых же речей приняли его за такого же, нормального человека — даже несмотря на дивную челюсть. Вовсе наоборот: протяжное “Бо-о-ог” звучало так, словно это произносит душа, внутренний голос Мануэля, что лишь сопутствовало духовному возвышению слушателей. Родственники охотно наблюдали за продвижением своего сына, который, несмотря на весьма известную фамилию, спокойно вертелся в не самых элитарных кругах. Больше всего старший сын семьи Пенья-и-Пенья загорался исповедьми тех, кого также задела любая хворь. В такие моменты эмпатия священника раскрывалась в полной мере, а вера во Флоренда росла не только в нём, а и в человеке или морфите по ту сторону. Но как только Мануэль покидал угол церкви, где проходила вечерняя исповедь, после чего ложился в постель, его накрывала страшная печаль и гнев. Все те люди, что плачут перед ним каждый день, в отличии от самого пастора, вряд-ли доживут даже до следующего месяца. Они — крестьяне, фермеры, в лучшем случае — бедные апотекарии, которые пустились в медицину лишь ради того, чтобы сделать хоть что-то перед своей кончиной. У них нету корней, тянущихся на десять поколений в прошлое; вокруг них не бегает сотня слуг, которые ежеминутно будут подтирать слюни; в конце концов, они даже не знают, что с ними не так и чего им ждать.
Бытие пастора весьма рутинное. До некоторого времени. Мануэль зрел, вызревал, и видя успехи сына, родители стали дожидаться следующей, весьма ожидаемой фазы — фазы жадности. Старший из представителей последнего поколения Пенья-и-Пенья до сих пор не имел жены, а значит, деньги мог бы тратить лишь на себя; за отсутствие “половинки” Мануэля не корили, ведь надежда на продолжение рода лежала на младшем сыне. Но, на удивление, из атрибутов богатства на мужчине появились лишь аккуратные усы и бородка, а также ухоженные волосы. Но куплены они были далеко не на народные деньги. Мануэль регулярно посещал своего отца, брал деньги, интересовался положением семьи и просил жизненных советов, и важнейшими из этих советов касались того, в чем Антонио де ла Пенья-и-Пенья души не чаял — денег и торговли. Священник мог часами слушать речи своего родителя, о том, как он начинал свой торговый путь, что и кому продавал, а что — прятал в карман. Мануэль уверенно кивал головой, брал свои финансы “на пропитание”, после чего направлялся обратно в церковь. Мясо пастор уже как десяток лет и не ел — принял пост, который продолжается и до сих пор. Нередко принимал то, что оставалось от пиров и банкетов, а также брал угощения от посетителей церкви; делал всё, дабы не только сблизиться с народом и принять их образ жизни, а и чтобы распробовать весь тот аскетизм, который он бы никогда не ощутил в родном поместье. Единственное, что противоречило образу, это весьма опрятный вид, который и существовал благодаря полученным от родни деньгам. Впрочем, близость элегантного пастора к народу лишь помогала раскрыть их сердца. И все эти хитросплетения вели лишь к одной цели, которую Мануэль ещё несколько лет начал приводить в действие — подъём по иерархической лестнице. За время служения туман развеялся, и стало ясно, что стать чем-то большим, чем пастор, лишь зачитывая молитвы — не очень-то и легко. А вот огромные деньги, поступающие в церковь от аристократии и даже низших сословий, бросались в глаза сразу, хоть и шли, зачастую, напрямую в руки епископов. Мануэль не отступал от религии, но аккуратно совмещал две стороны личности. Печальный образ и история, близость к народу, талант в проповедях — это для пожертвований от простых жителей; умение в критику, хороший внешний вид и некоторые, поверхностные знания в экономике и торговле — это для дворян. Священник, несмотря на попытки самоизоляции, всё же вырос в поместье, и хорошо видел то, как люди вокруг подмечают даже самые невзрачные детали — протекающий потолок, облезший кусок обоев в углу стены или скрипучую доску в коридоре. Эти умения пастор применял уже в иной обстановке, показывая богатым дядькам недочёты в устройстве церкви, которые столь удобно устранялись серебром и золотом. Хитрый представитель духовенства прекрасно осознавал масштабы своей наглости, поэтому заблаговременно передавал часть денег епископу, расположившемуся в этой же церкви. С таким расположением дел, высшее духовенство лишь хвалило жилку Мануэля, тем самым дав своё добро на продолжение “сборов во имя церкви” — тем более, в Западном Флорендстве это более, чем нормальная практика. Пастор продолжал тесное общение с посетителями, заодно демонстрируя им результаты их пожертвований — красивые углы помещений, новые полы и красивые гравировки. Когда недочётов в церкви не оставалось, Пенья-и-Пенья напрямую предлагал членам высших сословий витражи, сделанные на заказ, либо даже картины по священным сюжетам, где невзначай фигурируют постати дворян (в те времена это было весьма престижно, из-за чего подобная перспектива особенно привлекала внимание “дарителей”). Связи с родным домом (в том числе уже взрослый младший брат, с которым Мануэль пересекался лишь по делам) помогали быстро найти нужных мастеров, в том числе — из числа Хобсов, которые охотно принимались за работу. Пересчитывая хосинги у себя на столе, “люди свыше” показывали пастору большой палец вверх, пока тот продолжал водить аристократов по залам, демонстрируя виражи, приобретённые ими же.
…И во время этих же прогулок, Мануэлю удавалось узнать дюжину интересных историй — как о своих “сослужителях” и их предшественниках, так и о нынешнем епископе. Для представителей дворянства не являются секретом грехи, которых достаточно за спиной у священнослужителей, как и постоянные пиры и оргии, в которых они принимают участие. Прослушивая это как во время походов по духовным местам, так и за семейным столом чужого поместья, Мануэль лишь печально кивал. Пастор прекрасно понимал, что сам далёк до идеала, и что с устройством Флорендства — достигнуть того невозможно, иначе ты останешься на вечной низшей ступени. Но даже несмотря на это, те, о ком доводилось слышать священнику — казались свиньями, которые даже добившись чего-то продолжали требовать всё большего и большего. Проглотив тушёный гриб и отодвинув от себя говядину, Пенья-и-Пенья продолжил слушать.
Тридцать пять стало счастливым числом Мануэля. Весьма красивая дата, и именно вскоре после того, как она настигла его, он стал епископом. На бумаге — благодаря практически двадцати годам служения, искренней любви со стороны людей и успешным проповедям; на деле — благодаря крупным суммам, которые церковь (если точнее — её высшие чины) смогла заработать, и благоприятному виду, который церковь обрела из-за множественных ремонтов и установки новых витрин. Само собой, повлиял и возраст нынешнего епископа, который уже перешёл черту семи десятков зим. Старого, не такого ухоженного, и, что более важно, натворившего дел священнослужителя сдвинули с места, отправив на богатую и счастливую пенсию, когда лицом церковного округа стала молодая и перспективная фигура. Мануэль благодарно одел на себя омофор и митру, готовясь управлять уже не единой церковью, а целым регионом. Впрочем, благодаря своим деяниям, Пенья-и-Пенья уже имел приличный опыт подобного, а также знал, как не подпустить к своему месту такого же ушлого пастора. Он и стал ещё больше ухаживать за собой и перестал столь часто демонстрировать дефект челюсти, на публике он показывался редко. Несмотря на свои истинные мотивы, новый епископ делал всё словно наоборот — Мануэль делал ставку на пасторов и диаконов, которым раздавал приказы, а особо близкого установил на позицию “второго епископа” — хоть и только номинально. Он выступал как лицо церкви, правая рука, пока все бумажные и по-настоящему важные дела решались выходцем из аристократии. Время от времени он проводил проповеди, где, даже несмотря на съезжающую челюсть, завоёвывал сердца и души прихожан. И лишь его голос стал едва–заметно ниже, отображая сомнения Мануэля. Он боялся стать таким же, как и его предшественники — греховным потребителем и узурпатором. Словно вернувшись в детство, Пенья-и-Пенья попытался дистанцироваться, закрыться, из-за чего и назначил себе помощника, попутно раздавая приказы пасторам. Проповеди являлись единственным шансом раскрыться и ощутить себя праведным, верующим человеком, коего уважают и не считают троглодитом, подобным тем животам, которые упивались вином своих покровителей-аристократов.
Находясь в постоянных раздумьях, словно готовясь принять свою участь, или, наоборот, избежать её, Мануэль продолжал давать свои речи в разных участках региона. Он предпочитал передвижение в повозке-линейке, либо в одиночестве, либо в окружении пасторов — тогда, когда хотелось избежать тревожных мыслей. Безусловно, повозки весьма легко ограбить — поэтому и стражи, зачастую, шли в комплекте с епископом. Проблема явилась откуда не ждали — единственный тракт завалило громадной сосной, отчего оставалось лишь добираться сквозь лесную чащу. Не стоит и говорить о том, что для коней это было практически непосильной задачей. Пробираясь вглубь леса, животные сорвались и ринулись прочь, а повозка так и осталась стоять посреди хвойных деревьев. Епископ де ла Пенья-и-Пенья, схватившись за флорский крест, первым покинул экипаж. Пасторы и стража твердили о том, что им стоит добраться до ближайшей церкви пешим ходом, после чего попросить о новых конях, но Мануэль настоял на том, что место сие обладает смутной энергией — а значит, он должен его окрестить, люд должен помолиться, и лишь после они смогут продолжить путь. В глубине души бывший пастор чувствовал некий символизм, а может, и знак от самого Флоренда. Он направился вглубь леса, основательно отказавшись от сопровождения. Единственная мера, которую он предпринял — это фонарь, который зажёг в левой руке. Только вот уже через несколько десятков шагов фонарь начал гаснуть, пока не нашёлся “источник помех” — пещера, хорошо сокрытая от глаз. Самый очевидный вывод — медвежье логово, из-за чего Мануэль уже хотел остановиться, пока не услышал изнутри слабый и тихий голос. Приняв его за отголоски потерянной души, епископ ступил в саму пещеру, пока голос лишь наращивал свою силу. И лишь тогда Пенья-и-Пенья осознал (а точнее, убедил себя), что то, что он слышит — ничто иное, как голос самого Флоренда. Оказавшись достаточно близко, Мануэль ощутил полную чистоту разума, настоящее спокойствие, равное благословению. Блаженство. А вслед за ним — отключение и тьма. Страшные муки, как психические, так и физические. Епископ молил о смерти, дабы если не простить свои грехи, то понести за них наказание — но он окончательно пришёл в себя. Его бытие вновь стало лёгким, по сравнению с произошедшим — невыносимо лёгким.
…Неужель и вправду, в самом деле, не только лишь духовно, слово Флорендово имеет вес и силу?
Единственное, что нарушало покой, это голод, терзающий Мануэля. Он бросился на выход из пещеры, снаружи которой сумерки сменились на ночь. Рядом мигал такой же фонарь, но свет уже исходил от одинокого латника, взывающего к епископу. Пенья-и-Пенья удивился не только своей скорости, но и силе, с которой оторвал забрало шлема воина и впился в его шею, иссушив бедолагу. Оторвавшись от кожи, да ощупав клыки пальцами, Мануэль ещё минуту глядел прямиком в опустевшие глаза человека. И заметил, что его глаза не моргали. Что-то осознав, или, скорее, предприняв попытку принять это, священник погрузился лишь в большую печаль и опустошённость. Поправив сильно потрёпанные одеяния и убедившись, что на них нету крови, епископ по памяти направился к месту, где стояла повозка. С ужасом сообщив пасторам как о неудачно проведённом очищении местности, так и о трупе сопровождающего, тот отдал приказ срочно покинуть лес, направившись к ближайшей церкви.
Тут, смотря с точки зрения прагматичности, образ жизни Мануэля выручил его. Скрытность, наличие правой руки и уже обученные пасторы смогли выручить епископа, который, по официальной версии, “оправлялся от увиденной смерти и обращался беспрерывно за спасеньем к Флоренду”. На самом деле, Пенья-и-Пенья пытался примириться со своей новой сущностью, оправдание которой было лишь одно — одновременно кара и дар от Господа. Это — наказание за то, что Мануэль видел в религии не лестницу к Богу, а лестницу к статусу. И теперь его искупление состоит не только в примирении со Зверем внутри, а и исполнении воли Флоренда, помощи подобным Мануэлю вовремя сойти с неверной тропы. Епископ вновь научился дышать и моргать, хоть и искусственно, энергозатратно. Вскоре — выступил с новой проповедью, которую назначил на время, когда солнце уже заходило за горизонт, оправдав это бессонницей, преследующей его. Урегулировав положение дел перед людьми, священнослужитель уже скоро передал все нужные приказы, а сам продолжал богослужение, но теперь — принимая исповеди людей по ночам. Когда голод, который Мануэль старательно контролировал, всё сильнее давал о себе знать, епископу приходилось искать сонных, работающих допоздна пастырей, лишая в них самую крупицу крови, а после — неосознанно, подсознательно стирая память, пользуясь силами Доминирования. Пенья-и-Пенья весьма быстро осознал свои способности, но не был готов развивать их. До одного момента.
На ночные исповеди являлись и до рокового происшествия, и большинство лиц Мануэль успел запомнить. Теперь же, он словно начал лучше ощущать их эмоции, видеть оболочку, покрывающую люд. Неожиданно, в первые же ночи после обращения, явился тот, чью ауру епископ не просто увидел, а почувствовал — кто-то подобный ему, схожий. По началу, собеседник, словно специально, избегал “особенной” темы, будучи готовым лишь к обсуждению Бога и его замыслов. Но от грехов они перешли к темам животной натуры, а затем и самому интересному — не-жизни. Мануэля весьма быстро поставили перед фактом, даже чересчур быстро, так, словно надругались — в уши полилась информация о проклятии, о междоусобной войне и о ужасах, поджидающих впереди. Епископу протянули руку, предложив безопасное жилище и помощь. От де ла Пенья-и-Пенья не скрыли и тот факт, что его клан не приветствуется теми, кто именует себя Вентру, а если его найдут “родственники” по ту сторону океана — вампиру останется лишь бежать. Сдержанно кивнув, Мануэль проследовал в Элизиум, на поклон.
Ночью он проповедовал вампирам, пытался открыть для них бога, а днём — занимался тем же самым, но уже с людьми. Оттачивая мастерство управления тенями в кабинетах, навыки доминирования на диаконах и пасторах, а навыки прорицания — на прихожанах, Мануэль всё больше свыкался со своими силами, попутно готовясь к уходу в тень. Никто не может жить вечно, а он, как на зло, может. Отсутствие изменений во внешности епископа, за более, чем десяток лет, явно заметили бы, поэтому тот был сильно сжат в сроках. Желая реализовать это время как следует, Мануэль стал пускать все свои силы на развитие церкви в своём регионе. Он доброжелательно принимал даже сородичей в стенах соборов, но всегда категорически запрещал питаться прихожанами, и, тем более, пасторами.
Приказы он отдавал весьма часто. Мануэлю оставалось лишь раздавать задачи и держать всё в ежовых рукавицах. Ровно через десять зим, Ласомбра сдал свой пост Епископа, оправдав это тяжёлым положением здоровья, да одев митру на голову своей правой руки. Впрочем, это можно назвать всего лишь рокировкой, ведь к этому времени человек уже был привязан кровью к Мануэлю, и исполнял его волю, выступая в качестве инструмента и посредника. Управляя духовенством из тени, образуя временные убежища для себя и сородичей, предоставляя им место, где можно излить проклятую душу, епископ не только выполнял дарованную (как он сам считает) Флорендом задачу, а и помогал Совету, для которого свалившийся с неба (или, скорее, с его противоположности) Ласомбра-отступник — заноза в заднице. Пенья-и-Пенья ловко перемещался от собора к собору, избегая любой возможности попадания на глаза коренных Ласомбра. Путешествуя от региона к региону, порой возвращаясь в “родной” домен, он читал проповеди, давал советы и, само собой, пожинал выгоду оттуда, откуда мог. Мануэль внушал в головы сородичей мысли о Флоренде, словно загораживая их мёртвую душу от затаившегося в ней Зверя. Рутина продолжалась несколько десятков лет, и когда счёт уже перевалил за сотню, схема епископа дала сбой. Открытые проповеди перед другими вампирами и нахождение исключительно на владениях епархий позволили отследить заметную фигуру. Пенья-и-Пенья порой не контролировал движение теней вокруг себя, когда находился в кабинете, но сумел заметить, что в одну ночь тени двигались даже более, чем неестественно. Не удалось выделить и мгновение для размышлений, когда из них явилось трое Ласомбра, атаковавших епископа. Мануэль прекрасно отточил свои навыки, но в виду отсутствия какой-либо поддержки быстро свалился с ног. Из неизвестной Пенья-и-Пенья дартадской речи не удалось разобрать ни слова, кроме трёх, сказанных на амани в самом конце: “Азъ есмь Бездна”. Перед Мануэлем открылся разлом, а уже через секунду — он оказался по ту сторону.
Тьма. Пустота. И ничего более. Странное чувство дежавю, воспоминания вековой давности. Епископ словно оказался там, где началась его вторая жизнь — но не счёл это за благословение. Это было испытание Божье. Прошлое попадание в Бездну привело к смерти и проклятию, а значит — Мануэля снова пытаются ввести в заблуждение. Он слышал голос Его, с каждой секундой на протяжении неисчислимого времени был готов сорваться с места и рвануть к речи Господа, но крепко держал себя в руках, испытывая от сдерживания боль, гораздо более страшную, нежели агония от огня. Епископ ступал, пытаясь найти то-ли выход, то-ли Его настоящего, то-ли себя. Отрывками слов на забытых языках, а порой — чернилами на бумаге, проявлялся текст, за который, словно за уступ, цеплялся Мануэль. И когда хоть что-то начало формироваться, голос Флоренда, который монотонной молитвой преследовал Пенья-и-Пенья, оборвался. Тишина напугала епископа. За ней раздался подбирающийся смех, шипение змеи — и хитрый, восторженный голос начал издеваться над Мануэлем, который, по своей глупости, отрёк голос, воистину принадлежащий Богу, а потому нарёк себя на вечные скитания. Но вампир отказывался верить. Он лишь воскликнул о том, чтобы голос назвал своё имя — которое Ласомбра ухватил, но удержать не сумел, из-за чего то растворилось в веках. Смех раздался вновь, а Мануэль, сдерживая в руках пожелтевшие, тонкие обрезки пергамента, свалился на колени, подняв руки к небу — хотя над ним была лишь тьма.
И явился милый, спокойный голос, словно колыбельная для мученика. Голос матери, родной матери. Она напоминала о тёплых временах детства, о любящей семье и маленьком брате. Напомнила и о болезни, преследовавшей Мануэля, о молитве Богу, но и напомнила, что спасли ребёнка, в первую очередь, не молитвы, а врачеватели. Перед вампиром являлись жучки, пыль и песок, пока мать напоминала сыну, что хоть Флоренд и силён, но не в силе проконтролировать даже движение столь ничтожных вещей. Но вампир отказался верить. Он лишь воскликнул о том, чтобы злая сила явила себя — но, кажется, она всё время окружала его. Тишина вновь надавила на Мануэля, и когда она прекратилась, на душе не стало легче. Вместо голоса Флоренда, или видений о родителе, явились образы, словно говорящие о грядущем (или том, как подсознательно его видит епископ) — города заливаются кровью, кровью, пролитой детьми допотопных. Людей можно спасти от греховности, но грех — часть тела и души Проклятого, и никакая вера его не изгонит. Трупы будут следовать за течением рек, оседая на дне кровавого моря. Всё это время Мануэль взывал к Флоренду, но голос не возвращался. И вампир поверил. “Обдурил меня Флоренд!”.
Тишина. И снова она оказалась прервана, но не вездесущим голосом — а чем-то изнутри. Словно тем, что епископ и желал услышать. Голос Божий. Тот, словно тысячей хлыстов проходился по спине Ласомбра, наказывая на момент отступления от веры — и вынес наказание. Тяжёлым грузом, кровавым грузом, за Мануэлем будет тянутся ещё одно проклятье, и искупления тому проклятию не будет — лишь его исполнение. С уст священника сорвались слова, написанные на пергаменте в его руках, и он ощутил, что его руки опустились к земле. К твёрдой, осязаемой, зелёной мэр-васской земле.
Произошедшее, в отличии от обращения, не сломило Мануэля. Он не имел права противиться воле Господа (которую себе же и внушил), потому принял свою задачу. Осваивая полученный “дар”, епископ видел в Бездне инструмент самобичевания и самопознания, место, где его связь с Богом была наиболее отдалённой и наиболее приближённой. Осознавая всю опасность Мэр-Васских земель после стычки с настоящими, треливскими Ласомбра, епископ поспешно перебрался в Хобсбург, где была наибольшая концентрация отступников. Ещё несколько сотен лет он провёл перебираясь от региона к региону, от домена к домену и обратно, заметая следы своего пребывания. Мануэль покровительствовал, на этот раз, некоторым соборам Световеры, а также подпольным священникам, проповедующим Западное течение Флорендства. Как только прогремели новости о новом материке — Пенья-и-Пенья ощутил, что это, пожалуй, самое безопасное место для отступника. Переждав ещё несколько лет, дабы ситуация на Пределе приняла стабильный вид, а Совет занял нужные позиции, Мануэль, словно следуя зову предков своего клана, принял решение добираться к “свежим” землям по морскому дну. Дорога заняла несколько месяцев, на протяжении которых епископ держал строгий “пост” — питаясь лишь рыбой.
И под ногами Мануэля раздался треск сухой, тропической почвы.