[Практикант] Марта Де Тамбреа - она же Плутовка

Не смерть страшна, страшно незнанье:
Куда уйдём, в какой предел?
И неизвестность, как изгнанье,
Сулит безрадостный удел.

Года и люди — миллионы
Пройдут без нас из пустоты...
Кого родит земное лоно?
Их не увидим: я и ты.

Но в глубине души есть вера,
(Мы все уходим в мир иной)
Чтоб из пространства ноосферы,
Вновь возвратиться в плен земной.

1769431009153.png

...ХРОНИКА О ХИМИИ И МСТЫ...
...Марты де Тамбреа...

Индивидуальное средство идентификации: – Марта де Тамбреа.
Продвинутое средство идентификации: – Лора Штольц; Элис.
Идентификационный код (игровой ник): – =’Abyssal_Watcher’=

Раса: – Метис; дитя Хобсбургских земель с корнями от Хакмаррцев и Кальдорцев.
Принадлежит к виду: [ЧЕЛОВЕК]
Возраст: – 23 года – биологический возраст.
Общий внешний вид: – Молодая женщина, чьи глаза и осанка выдают возраст больший, чем указано в годах. Светлые волосы, унаследованные от отца, всегда туго заплетены в сложную, не мешающую работе косу или убраны под капюшон. Тёмно-синие глаза не горят любопытством, а оценивающе сканируют окружение, будто ищут признаки болезни, угрозы или слабости. В их уголках — морщинки от постоянного прищура, выработанного за годами в полутьме подвалов, монастырских келий и при работе с мельчайшими швами. Голос тихий, ровный, с лёгкой, неизгладимой хрипотцей — наследие перенесённой в сыром подвале болезни и вечной простуды. Рост 170 см. Движения экономичные, точные. Руки выдают её прошлое: пальцы ловкие и чуткие от шитья и перевязок, но суставы слегка увеличены, кожа на костяшках покрыта старыми ссадинами и шрамами — память уличных драк и тяжёлого физического труда. На левом предплечье — старый, аккуратный шрам от ожога щёлоком в монастырской прачечной.

Антропометрия: – Стройное, жилистое телосложение с минимальным жиром и рельефной мускулатурой, адаптированной для скорости и выносливости, а не грубой силы. Вес: ~58 кг. ИМТ: ~20.1. Осанка собранная, движения экономичные и точные.

Ментальные аспекты сознания, личность и её составляющие: – Прагматик до мозга костей... Её атеизм — не философский выбор, а вывод, сделанный на основе доказательств: мир не отвечает на молитвы, он отвечает только на правильные действия. Ритуалы и догмы Сокоро она ценит за их дисциплинарную и терапевтическую эффективность, но в её внутреннем монологе святые — это метафоры, а молитва — алгоритм самоконтроля.

Естественная интеллектуальная система: – Высокий практический интеллект. Гений в прикладных областях: тактическое мышление, анализ рисков, чтение окружающей среды и людей. Мыслит не абстракциями, а причинно-следственными связями и алгоритмами выживания. Обладает феноменальной памятью на рецепты, свойства веществ, слабые места в доспехах и привычки противников.

Сексуальность: – Асексуальна/Демисексуальна. Не рассматривает отношения как приоритет. Любая близость возможна лишь после абсолютного, проверенного временем доверия.
Вера: – Атеизм, который прячется под верой в Святую Сороко.

Таланты, сильные стороны:
[+] – Мастер уличного боя без правил, с использованием среды, грязи и психологии.
[+] – Неплохая физическая и психическая выносливость, привычка к голоду, холоду, боли и хроническому отравлению.
[+] – Познания в области медицинских и алхимический наук (Основы).
[+] – Физическая и психическая выносливость, закалённая в трущобах и монастыре. Способна долго действовать в голоде, холоде, боли и морального отвращения. Низкая потребность в комфорте. Эта стойкость — её основной ресурс.


Слабости, проблемы, уязвимости:
[–] – Панически боится хаоса и ситуаций, где её знания и подготовка бессильны. Столкновение с таким может вызвать кратковременный ступор или вспышку ярости.
[–] – Живёт с необходимостью найти отца и получить ответы, но боится, кем он может оказаться на самом деле. Разрывается между детской тоской по «доброму гению» и взрослым пониманием, что он — причина их падения. Это делает её уязвимой для манипуляций, связанных с его именем или наследием.
[–] – Хронические проблемы с дыхательными путями - последствия жизни в сырости и болезни матери, легкий тремор в пальцах от тонкой работы и перенапряжения. Не критично, но может подвести в момент, требующий абсолютной точности.
[–] – Полное непонимание светских условностей высшего общества. В своей среде — опасный одиночка, способный на молчаливое, но эффективное сотрудничество лишь с теми, кто говорит на языке выгоды и выживания. Доверие даётся крайне тяжело.
[–] – Неспособность выражать и принимать эмоции здоровым образом, что ведёт к внутреннему напряжению и риску эмоционального срыва в критический момент.


Привычки:
[+] – Постоянно, бессознательно ощупывает пояс или складки одежды.
[+] – За час до сна прокручивает последние события в мыслях.


Мечты, желания, цели:
[•] – Узнать, что на самом деле произошло с отцом. Не мстить слепо, а докопаться до сути: жив ли он, почему создал империю за морем и забыл о них, стал ли он тем, чьи чертежи она видела в детстве? Эта цель перешла из детской тоски в взрослую, холодную необходимость.
[•] – Вытащить брата Авеля из нищеты и постоянной опасности. Создать для них обоих островок предсказуемости и контроля, которого они были лишены всю жизнь. Для неё это конкретная задача: крыша над головой, запасы, план.
[•] – Доказать на практике, что любой хаос можно победить правильным алгоритмом действий, чистотой и знанием. Это её кредо, выросшее из опыта спасения матери и работы в лазарете.



Предыстория:

Пролог.

Марте было совсем ничего, когда мир раскололся на «до» и «после». «До» благоухало озоном из отцовской алхимической кельи, пылью старых фолиантов и дымком сладковатым от маминых трав. «До» было поместье под Нортэ – не слишком великое, но их твердыня, их убежище, купленное Мареком на последние сбережения. Здесь, в зелёных холмах Хобсбурга, он, беглец вечный, попытался встроить жизнь свою, искорёженную, в рамки мира сего. Для Марты он был не Мареком де Тамбреа, с того света вернувшимся. Он был Отцом. Существом, от коего исходили тепло, бесконечные, захлёстывающие сказы о звёздах и шестернях, и чувство безопасности нерушимой. Он мог часами изъяснять устройство мельницы водяной, а на её ладони углём с точностью чертёжника выводил схемы полёта птичьего. Смеялся он смехом тихим, хрипловатым, и смех сей был обетом: пока он здесь, ничего лихого случиться не может.

Но порою, в ночи, обет сей давал трещину. Марта пробуждалась от звука скрипевшего пера. Из-под двери в покой его лился свет тусклый, а за дверью отец бормотал нечто на языке странном, колючем, полном цифр и звуков шипящих. Однажды она подкралась и заглянула в щель. Сидел он, окружённый не книгами, а чертежами машин чудовищных: шестерни, вписанные в узоры из плоти, цилиндры, пронзающие контуры тел. На столе лежали листы, испещрённые странными схемами и расчётами, смысла которых она не ведала, но суть чувствовала: восторг холодный пред чем-то бездушным и всепоглощающим.

«После» началось с утра одного. Марек собрал сумки свои, а меж привычных инструментов Марта мельком узрела стопку тех самых, исписанных формулами бредовыми, листов и книгу в чёрном переплёте с символом тем же змеем, оттиснутым на нём. Говорил он о «поездке нужной», о «долге старом», о месте, за пределами Хобсбурга, где, по слухам, можно было сыскать ответы на вопросы, не дававшие ему спать по ночам. Очи его горели огнём тем же фанатичным, что и в бдениях ночных. Марба не препиралась. Лишь взирала на него, а во взгляде её читалась покорность перед неизбежным. Обнял он её, потом присел перед чадами.

— Берегите мать, — молвил он, и голос сорвался в тихий шёпот. — Вернусь скоро. Привезу вам… Привезу кристалл новый. Самый яркий.

Ушёл он по дороге, вперёд, к улицам долгим, обернувшись на повороте.
Больше его не видели.

Письма приходили редко. Первое принёс гонец из Нортэ — конверт помятый из бумаги походной, плотной, исписанный почерком нервным, скачущим, коий Марба узнала с первого взгляда. Долго держала она его в дланях, не распечатывая, словно боялась, что слова сгорят на воздухе.

Потом письма стали являться с оказией — через торговавших рудой редкой купцов, через монахов-странников, через гонцов усталых с сумками потёртыми. Конверты были разными: то грубыми, благоухающими дымом и конским потом, то нежданно изящными, с печатями чужими. Бумага внутри — всегда одной и той же, неукротимой дланью — становилась всё тоньше, прозрачнее, будто её берегли на самом краю света. Строчки ложились то плотно, торопливо, заполняя каждый вершок, то редели, обращаясь в фразы редкие, разорванные, меж коих зияла пустота.

Марба читала их у окна, когда чада спали. Лик её не менялся, но персты всё крепче сжимали уголки листов. Порою застывала надолго, взирая в точку одну за стеклом, где темнел лес, будто пыталась разглядеть в чащобе то, о чём он писал, но сказать прямо не решался.
Письмо последнее привёз старый картограф, заблудившийся в предгорьях и чудом вышедший к поместью их. Конверт был сырым насквозь, будто его роняли в реку либо пролежал он неделю под ливнем осенним. Чернила расплылись пятнами синими причудливыми, сквозь кои едва угадывались очертания букв. Марба долго сушила его у камина, осторожно переворачивая, но слова так и не проступили яснее — лишь штрихи отдельные, росчерки последние, слившиеся в абрис чего-то, что уже речью не было, а лишь тенью её.

Не плакала она. Укладывала лист высохший, хрупкий в ларец с иными письмами и более не открывала его. А потом письма и вовсе прекратились. Сперва ещё ждали — всякий стук в калитку заставлял сердце замирать. Потом перестали. Тишина воцарилась густая, тяжёлая, как тот туман, в коем он растворился. И в тишине сей уже не было места надежде — лишь ожидание, что медленно, день ото дня, обращалось в знание.

Детство.

Долги пришли не сразу. Сперва явился человек в камзоле слишком чистом, с лицом плоским бухгалтера. Он вежливо просил Марбу подписать некие бумаги — продление залога, изъяснил он. Потом пришёл другой, уже без вежливости, и потребовал проценты. Потом явились двое с очами твёрдыми, незнакомыми и описали мебель. Чада для них интереса не представляли, просто отодвигали с дороги, как стулья.

Поместье ушло с молотка. Марба взяла лишь одежду, ларец с письмами и том потёртый по травничеству. Авель сумел пронести под рубахой три рукописи отца с чертежами. Марта, пока новые хозяева выносили мебель, пролезла в покой отцовский, уже опустошённый оценщиками. Её взор, острый и цепкий, скользил по опустевшим стенам, по полкам, где ещё недавно стояли диковинные инструменты и модели. И тогда она узрела его — в углу, за отодвинутым массивным креслом, куда, видимо, закатился при спешке или был отброшен невежественной дланью оценщика. Лежал он, присыпанный пылью и осколками разбитой склянки, будто последний страж покинутой крепости.

Это был меч складной, излюбленный клинок её отца, Марека. Не длинная, парадная шпага, а оружие учёного и путешественника: изящная рукоять из тёмного, почти чёрного дерева, инкрустированная серебряной нитью, складывающаяся в себя тонкое, гибкое, как язык змеи, лезвие из дамасской стали. Марта помнила, как отец порой, задумавшись, ловким движением кисти извлекал его из складок камзола, повертел в пальцах, любуясь игрой света на узорчатом металле, и так же бесшумно убирал обратно. «Инструмент для точных действий, дочь моя, — говаривал он. — Там, где грубая сила — лишь шум, нужен тихий, верный клинок».
Теперь этот клинок лежал в пыли, забытый и брошенный, как и они сами. Марта подняла его. Рукоять лежала в её ладони непривычно, но прочно. Она нашла скрытый рычажок — и лезвие с тихим, масляным щелчком выпрыгнуло, холодное и острое.

Быстрым движением она спрятала сложенный клинок за пояс, под просторную рубаху. Он прижался к телу холодным, твёрдым комком — не утешением, но напоминанием. Не светлой памятью об отце, а материальным доказательством его существования, его навыков, его тайн. Этот клинок был её наследием иного рода — не пугающим знанием из бумаг, а молчаливым орудием, что ждало своего часа. Он стал её путеводной звездой, но звездой холодной и колющей, свет которой лишь оттенял окружающую тьму. Она поклялась пронести его через всю грязь и кровь, что ждали её впереди, и однажды предъявить тому, кто его обронил.

Домом новым их стал подвал в районе Доков... По ночам, при свете тусклом свечи сальной краденой, Авель разглядывал чертежи механизмов отцовских, спасённых. А Марта, помимо свёртка, доставала и клинок. Проверяла механизм, чистила лезвие краем тряпицы, ощупывала знакомый узор на рукояти. Он был якорем в море хаоса, молчаливым свидетелем её клятвы. В нём заключалась не память о ласковом отце, а вызов тому, в кого тот превратился.



Марба работу сыскала. Взяли её в прачечную общую, что обслуживала таверны портовые. Работа начиналась до рассвета и кончалась глубокой ночью. Длани Марбы, что помнили вес и мягкость пергамента, ныне навеки стали красными, обветренными, с ногтями, источенными щёлоком. Приносила она домой монеты медные и остатки еды — кости обглоданные, хлеб заплесневелый, овощи подгнившие, кои ей отдавали «из милости». Почти не глаголила. Казалось, всё, что могла она миру изречь, осталось в ларце том с письмами нечитанными.
Детство Авеля и Марты завершилось в день, когда спустились они в подвал сей. Не сменилось оно отрочеством — наступила сразу взрослость, жестокая и требовательная. Начались годы, что слились в один долгий день борьбы.

Авель ушёл в тишину. Волосы тёмные его, такие же, как у матери, погрязли в грязи и копоти. Стал тенью он, скользящей по краям потоков людских. Ум его, острый и ненасытный, лишённый книг отцовских и инструментов, обратился на материал единственный доступный — на сам град. Изучал его. Запоминал расписание стражей на складах, вычислял, в какой лавке приказчики самые невнимательные, учился по походке и взгляду определять, кто опасен может быть, а у кого испросить подаяние можно. Не воровал сам. Составлял планы. Стратегом нищеты их был он. По ночам, при свете тусклом свечи сальной краденой, разглядывал чертежи спасённые. Символы непонятные, стрелки, схемы механизмов невероятных жгли ему очи. Не ведал он их, но чувствовал в них логику железную, красоту ума холодного. То была молитва его. Вера тайная: коли сумеет разгадать, как мыслил отец, поймёт, почему не вернулся тот. И, может статься, сыщет способ вернуть его. Сила Авеля была в голове его. Копил он её молча, терпеливо, как скряга ростовщик копит злато.

Марта стала противоположностью его полной. Волосы светлые её, всегда растрёпанные, очи, в коих бушевал огонь тот же, что гнал отца в неведомое, но направленный вовне. Не могла наблюдать она. Ярость её действия требовала. Дралась. За место у колодца, где воду чистую давали. За кость с мясом, выброшенную поваром из трактира. За всякий взгляд, брошенный на мать либо брата с насмешкой либо жалостью. Возвращалась домой с губами разбитыми, с синяками под очами, с перстами вывихнутыми. Всякая драка уроком была. Тело запоминало, где бить, дабы отнять дыхание, как падать, дабы не сломать кости, как использовать грязь, камень, внезапность. Подобрала обломок цепи якорной, обмотала его тряпьём — стало сие оружием первым её. Но в самую глухую пору, в кромешной тьме подвала, она нащупывала иное — холодную рукоять складного клинка, спрятанную под тюфяком. Её пальцы скользили по знакомому узору Уробороса, не для утешения, а для подтверждения цели. Этот клинок был её молчаливым клятва приношением, её иглой в тёмном море, что указывала лишь в одном направлении: на того, кто его бросил. Сила Марты была в её кулаках, в её готовности вгрызться в горло всякому, кто посягнёт на стадо её малое, и в этом холодном железе на её боку — напоминании, что главная битва ещё впереди. Не боялась она боли. Боялась лишь беспомощности — той самой, что привела их в подвал сей.

Почти не беседовали. К чему? Были двумя половинами механизма единого выживания. Взгляд Авеля, мельком брошенный на площадь торга, и кивок едва заметный — и Марта уже «нечаянно» толкала торговца плодами, пока Авель ловко исчезал в толпе с парой яблок. Марта отвлекала стражей у склада дров руганью громкой, а Авель пробирался внутрь и выносил охапку поленьев сырых. Делили всё: еду скудную, угол холодный под частью потолка менее протекающей, преданность беззвучную, но абсолютную друг другу и матери. Связывала их не только кровь, но и рана общая — обида на мир, отнявший отца и дом, и решение твёрдое, недетское: никогда более беззащитными не будут. И для Марты это решение было выгравировано на холодной стали у неё на боку.

Разлом.

Жар у Марбы начался глубокой осенью, когда сырость с доков въелась уже в самую сердцевину стен подвала их. Сперва просто кашляла, отворачиваясь в тряпку. Потом кашель стал глухим, булькающим, как вода в бутыли пробкой заткнутой. Потом вставать с ложа перестала. Щёки впали, очи провалились в тени, а дыхание стало тихим таким и редким, что Авель по ночам склонялся к лицу её, дабы уловить шевеление воздуха.
Не было у них ни гроша на цирюльника, не то что на лекаря. Надежды тоже не было. Была лишь комната сия, давившая на них камнем сырым, да котёл пустой на жаровне.
Авель сидел на полу, прислонившись спиной к стене. Не спал вторые сутки. Ум его, обычно выстраивающий цепочки из того, что стащить можно, выменять либо подсмотреть, ныне буксовал на месте. И тогда вспомнил он о книге. О той, что спас из дома старого. В ней, меж исчислениями, коих так и не постиг, был рисунок красивый, чёткий — не то арбалета, не то механизма часового. Внизу почерком корявым отца нацарапано было: «Дверь?».
Не ведал он, что сие. Но ведал, что на холме, в Городе Верхнем, живут люди в одеждах чистых, что покупают вещи странные. Может, купят и бумажку сию. Было то глупо. Опасно. Но иного шанса не видел.

Марта сидеть не могла. Ходила от стены к стене, три шага туда, три обратно. Персты её нащупывали рукоять заточки, сокрытой за поясом. Думала лишь об одном. На причале, где подрабатывала порою, перетаскивая тюки, болтались парни из шайки «Бортовиков». Не были силой большой — воры мелкие, грубияны. Но старший их, детина здоровенный по кличке Туман, давал порой гроши за работу простую: пригрозить, побить, отвлечь стражу. Платили сразу. Натурой: хлебом, рыбой вяленой, порою монетами медными. Путь сей был самым прямым. И самым грязным.

Столкнулись у двери на рассвете. Свет холодный, серый едва пробивался в подвал.
— Знаю, где деньги взять, — молвил Авель, не взирая на неё. Голос был тихим. — Нужен день. Может, два.
— Два дня? — Марта зубы сжала. — Слышишь, как дышит она? К вечеру может и не дышать. Принесу сегодня. Хлеба. Может, сала кусок.
Уже натягивала капюшон потрёпанный свой она.
— Убьют тебя, — тихо выдохнул Авель. В очах его не было страха за себя. Был ужас — ясный и холодный. — Мясо ты для них. Только мясо.
— А бумажки твои? — резко обернулась она. — Кому нужны они? С ума сошёл он! Все об том твердили! С голоду скончаешься, пока сыщешь того, кто купит бред безумного!
После перепалки словесной замолчали. Не потому, что слов не находилось. А лишь потому, что всё уже изречено было. Видел он спасение в голове, в прошлом. Она — в кулаках, в настоящем. Две правды. Цель единая. И вели в стороны разные.

Марта вышла, хлопнув дверью. Авель посмотрел на щель под дверью, потом развернулся, достал из щели в стене книжицу потрёпанную в переплёте кожаном и сунул за пазуху. Лик его был пустым. Вышел в утро туманное и пошёл вверх, к мостовым каменным, где благоухало не рыбой, а дымом каминов и воском.

Помощь.

Марта не решилась пойти и ввязаться в какую-то передрягу. Инстинкт самосохранения, вбитый годами улиц, кричал, что это путь в могилу. Вместо этого она направилась в район старых складов у восточной стены, где ещё с отрочества помнила неприметную, но крепкую дверь с выцветшим символом — солнцем, вписанным в дубовый лист. Церковь «Святой покровительницы Сокоро», один из многих оплотов Световеры в Нортэ. Монастырь не был богатым, но славился своим госпиталем и странноприимным домом. Туда стекались калеки, нищие и те, кому некуда было больше идти. Туда же иногда брали в услужение сильных духом и телом, готовых работать за кров и хлеб.

Камни монастырской стены ещё хранили дневное тепло, будто печь, угасая. Но в тени врат веяло сыростью и холодом. Марта припала спиной к грубой кладке, смахнув рукою кровь с разбитой губы. С узкой улочки сей виднелась лишь колокольня церкви, шпиль её острый, словно шило, впивающийся в низкое, свинцовое небо.

Две фигуры в робах серых да капюшонах вышли из калитки боковой. Поступь их была тиха, движения скупы и бережливы. Послушницы. Несли корзины, полные трав увядших. Одна, что постарше, с лицом, испещрённым морщинами, будто пашня, но со взглядом острым, как скальпель, Марту приметила. Остановилась, корзину на землю поставила. Звали её мать Элодия.

— Заблудилось дитя? — Голос у неё был низок, беззвучен, будто пепел.
Марта шаг сделала, и боль в боку всколыхнулась, будто ржавый гвоздь.
— Работы ищу, — выдохнула она, хрипло, срывающимся голосом. Прямота — последнее, что у неё оставалось. — Всё сделаю. Мыть, таскать, что прикажете. Матери… Плохо. Помощь нужна. Хоть краюху хлеба.

Молчание матери Элодии нависло стеной. Взгляд её острый скользнул по губе разбитой, волосам спутанным, грязи под ногтями, увяз в глазах — горели они не мольбою нищей, а вызовом зверя, в угол загнанного.
.
— К вратам Обители Святой Сокоро пришла ты, — молвила мать Элодия, и в голосе её зазвенела медь. — Здесь трудятся во Имя, не за хлеб насущный. Здесь слушают. Здесь повинуются. Здесь смысл обретают в послушании Святовере, а не в сделке рыночной.

Марта почуяла, как ноги подкашиваются. Отчаянье комом в горле встало. Готова была обернуться, уйти в сгущающиеся сумерки. Но в глубине, сквозь боль да голод, шевельнулось нечто упрямое.

— Слушать… Умею, — прошептала она.

— А повиноваться? — спросила мать Элодия, не сводя с неё взгляда-лезвия. — Готова ли волю свою отринуть, дабы Волю высшую обрести? Обет принять, пусть и малый, пусть и тихий?
Марта заколебалась. Слова звучали чужими, тяжёлыми, словно плиты. Но слышалась в них та самая честность железная, какой так не хватало в мире за стеною.

— Коли в том… смысл есть, — выдавила она.

Уголок рта матери Элодии дрогнул — не улыбка, а подобие одобрения.
— Смысл есть. Он — в Свете, что тьму рассеивает, даже ту, что в душе гнездится. Работать будешь в лазарете да в мастерской. Кровь отмывать, бинты по обряду жечь, травы для бальзамов сушить, нити для облачений прясть. Пища — что от общей трапезы останется. Пост — дело священное. Спать — в дортуаре общем, с прочими служанками. Попробуешь украсть… — она паузу сделала, и померещилось Марте, что в очах её мелькнуло не угрозой, а констатацией холодной, — …или гордыню проявишь, против дисциплины, — изгоним. Не в мир, а за пределы защиты нашей. Вняла?

Не договор сей был, а ультиматум, брошенный на самой грани меж милостью и испытанием. Условия суровы были, но лжи в них не было. Честны они были, как сталь холодная, как лёд чистый. Шанс сей был не просто выжить. То была щель в стене, за коей мерцал свет странный, чужой, но недвусмысленный.

Марта, превозмогая дрожь в коленях, кивнула. Приняли её не в приют, а в систему. Не на постой, а на служение. Двери монастыря при церкви Сороко, тихие да неприметные, приоткрылись, дабы впустить в чрево каменное новую душу, израненную, для труда, молитвы и, быть может, искупления.

«Святая обитель Сороко».

Первые дни в обители Святой Сокоро были похожи на долгое пробуждение в чужом теле. Боль, сменившая резкую на тупую и всепроникающую. Воздух, густой от запахов, никогда не покидавших эти стены: сладковатой гнили сушёных корений, едкого щелока и вездесущего ладана, лишь маскирующего под собой запах немощи и пота. Звуки были приглушены каменными сводами — шёпот молитв в трапезной, скрип половиц, тихий стон из-за двери лазарета. И главный звук — ровное, металлическое биение колокола, разрывавшее ночь на строго отмеренные куски времени. Оно заменяло прежнюю жизнь с её хаотичными криками, драками и рёвом порта.

Келья, куда её определили, была высечена в самой толще камня, как ячейка в сотах. Холодный воздух цеплялся за кожу даже летом. Соседки по дортуару — такие же молчаливые тени в серых робах — редко поднимали глаза. Здесь не заводили дружбу. Здесь выживали, тихо и методично.

Её наставницей стала сестра Беатрис, чьё лицо в тридцать лет уже было покрыто сетью мелких морщин, а руки — вечными ожогами и трещинами от щелока и травяных настоев. Её взгляд был инструментом идеальной точности, оценивающим не человека, а потенциальную пользу или изъян. Работа, порученная Марте, была примитивна и циклична, как движение жерновов.

Утром — лазарет. Смыть с плит пола тёмные, вязкие пятна, оставшиеся после ночных процедур. Отнести в пышущую жаром печь свёртки окровавленных бинтов — их не стирали, а предавали огню в ритуале очищения, «дабы скверна не нашла себе новое пристанище». Разнести больным глиняные чаши с отварами, от которых во рту долго стояла тошнотворная горечь полыни и чего-то ещё, безымянного. Марта училась смотреть на разлагающуюся плоть и не отводить глаз, училась двигаться так, чтобы не нарушать гнетущую тишину больничных покоев. Одобрения здесь не ждали. Но однажды, когда она ловко подставила плечо падающему в лихорадочном бреду старику, взгляд Беатрис на миг задержался на ней — не одобрительный, а констатирующий. «Полезна». В этом мире такое было высшей похвалой.

После полудня её мир сужался до прядильной светлицы, где под высокими узкими окнами вечно висела золотистая пыль от разминаемых трав и шерсти. Здесь её учили «смирять нить» — подчинять непослушную шерсть монотонному ритму веретена, вкладывая в движение не силу, а пустоту в мыслях. Её пальцы, закалённые уличными драками и воровской ловкостью, сначала отказывались понимать эту тонкую, изнуряющую работу. Но голод был универсальным учителем. Кривая, рвущаяся нить означала урезанный паёк — миску пустой баланды вместо густой похлёбки с крошками сала. Она училась. Молча, стиснув челюсти до хруста, впитывая в себя эту новую, тихую жестокость.

Самый трудный час наступал вечером. Час Наставления... Сестра-канонирсса... читала отрывки из «Деяний Сокоро» или толковала догматы о «Равновесии Клеофаса». Для Марты эти речи были белым шумом, сквозь который она продиралась, как сквозь чащу. «Свет» и «Тьма» — это были просто слова для инфекции и чистоты, для хаоса и порядка. «Равновесие Клеофаса» напоминало ей лишь о балансе сил в уличной драке: перевес в одну сторону — и ты мёртв. Её молитва, если её можно было так назвать, была безмолвным повторением рецептов отваров и схем наложения швов. В этом был её настоящий ритуал. В этом была её защита от хаоса, который религия называла «волей высших сил», а она знала как простую, безличную жестокость мира.

Раз в несколько дней, с разрешения сестры Беатрис ценой дополнительной работы, Марта возвращалась вниз, в город. Обитель, вознесшаяся на холме, была островом тишины и порядка. У её подножия кипел привычный ей мир — вонючий, шумный, полный насилия и отчаяния. И глубоко в его каменных внутренностях, в сыром подвале, её ждало её истинное, самое тяжёлое послушание.

Подвал поглощал свет, словно живое существо. В углу, прижавшись спиной к мокрой стене, сидел Авель. В его позе не было прежней ярости или расчётливой напряжённости — лишь опустошённая апатия. Он смотрел на мать пустым взглядом, в котором угас даже страх.

— Двигайся, — резко сказала Марта, сбрасывая капюшон. — Не померла ещё. Поможем.

Она развернула узел. Запах чёрного хлеба и копчёного сала на мгновение перебил запах плесени и болезни. Авель молча взял хлеб, отломил крошечный кусочек и попытался поднести к губам Марбы. Та беззвучно повернула голову.

— Не так, — Марта уже растапливала сало на жестяной пластинке над слабым огнём жаровни. — Сперва питьё. Там, в углу, нашлась же черепушка? Найди.

Пока Авель искал менее разбитую кружку, Марта действовала с новой, непривычной уверенностью. Она вскипятила немного воды из их скудного запаса, бросила в неё щепотку ароматных трав из мешочка. Подвал наполнился горьковатым, но чистым запахом чабреца.

— Что это? — тихо спросил Авель.
— Лекарство. От жара. Из монастыря.

Авель ничего не сказал, но в его взгляде промелькнула тень былого интереса — аналитик в нём на мгновение пересилил отчаяние.

Они работали вместе, как механизм, ржавый, но ещё цепкий. Авель, с его умением организовывать и рассчитывать, взял на себя режим. Он раздробил ячменный хлеб в крошку, смешал с растопленным салом и тёртой луковицей, сделал подобие питательной пасты. Марта, чьи пальцы уже помнили будущие движения для швов и перевязок, проявила терпение. Она подкладывала под голову матери тряпье, осторожно, капля за каплей, вливала ей в рот остывший отвар. Сначала ничего не выходило, жидкость стекала по подбородку. Но Марта не сдавалась. Она говорила низким, монотонным голосом, каким, должно быть, брат Фульгенций успокаивал пациентов: «Глотни. Мама, глотни. Это поможет».

И спустя долгие, мучительные минуты, глоток состоялся. Потом ещё один.

Когда отвар был выпит, они попробовали дать пасту. Снова терпение, снова капля. Марта вспомнила наставление брата Фульгенция о чистоте. Она заставила Авеля вымыть руки золой и тем, что осталось от кипятка. Разорвала свою относительно чистую рубаху на полосы, чтобы подкладывать под Марбу, когда та потела.

Авель взял на себя хозяйство. Он рассчитал их скудные запасы, разделил еду из монастыря на три части — самую большую для матери, две скудные для них. Он выменял у соседа-слесаря на обещание починить замок немного угля, чтобы поддерживать огонь и хоть как-то сушить вечно сырой воздух.

Они дежурили по очереди. Пока один спал, другой сидел рядом, смачивал лоб и запястья Марбы тряпкой, смоченной в прохладной воде, и следил за дыханием. Марта показала Авелю, как по звуку хрипов определить, где скапливается мокрота, и как осторожно повернуть больного, чтобы легче дышалось.

Чудо, которого они ждали, не пришло в виде мгновенного исцеления. Оно приползло медленно, как улитка. Через сутки жар спал с адского напаляющий. Через двое — Марба открыла глаза, и в них было не только мучение, но и слабое понимание. Она узнала их. Ещё через день она смогла проглотить немного хлебной пасты сама.

Она не встала. Слишком много сил забрала болезнь и годы лишений. Но она перестала умирать. Она осталась жить — хрупкой, полупрозрачной тенью, прикованной к тюфяку, но живой. И в этой жизни был их труд. Их первый совместный, осмысленный и победоносный труд.

В ту ночь, когда кризис миновал, они сидели на полу спиной к спине, деля последнюю крошку хлеба.

— Этот отвар… — тихо начал Авель.

— Да, — коротко ответила Марта, глядя на слабое пламя жаровни. — Это знания. Ими можно бороться. Не только кулаками.

Они не сказали больше ничего. Не было нужды. Провал, едва не разъединивший их, стал швом, который стянул их крепче прежнего. Авель увидел силу в практическом знании, а не только в цифрах на бумаге. Марта поняла, что её ярость можно направить не только на разрушение, но и на методичное, упорное созидание — даже если это созидание одной-единственной жизни в гнилом подвале.

И когда на следующее утро Марта ушла на рассвете в монастырь Святой Сокоро, чтобы начать отрабатывать долг, она шла не только за едой. Она шла за оружием нового типа. Авель же, оставаясь с матерью, уже обдумывал, как применить свой ум не только для поиска спекулятивных сокровищ в отцовских чертежах, но и для того, чтобы систематизировать их быт, найти хоть какую-то постоянную работу и — быть опорой.

Их дороги снова разошлись, но теперь они были параллельны и вели к одной цели: выжить и вытащить мать из этой ямы. Теперь у них были инструменты.

Уход.

Теперь ее жизнь в Обители Святой Сокоро обрела ясность. Чувство долга перед монастырем и жгучая потребность спасти семью сплелись в единое целое. Каждый выстиранный до чистоты бинт, каждая щепотка истонченных трав, каждый ровный стежок на одежде — были не просто работой. Это были кирпичики в стену, которую она день за днем возводила между своими близкими и бедой. Монастырь стал для нее школой особого рода, где битва велась не кулаками, а терпением, знанием и чистой тряпкой.

Ее определили в помощницы к брату Фульгенцию, старому монаху-лекарю. Его мудрость была суровой и выкованной опытом. Пол-лица украшал старый рубец, а руки, сильные и ловкие, всегда пахли дымом, травами и чистой водой.

Он не был словоохотливым наставником. Его уроки были кратки и полны смысла.
— Видишь рану? Края ровные, — сказал он спокойно в первый же день, сшивая разошедшуюся плоть на плече дровосека. — Такие заживают. Главное — правильный уход с самого начала.
Он сделал аккуратный узел.
— Первое правило: чистота. Промыть не водой из лужи, а кипяченой, с отваром чабреца или полыни. Это предотвращает заражение. Потом — перевязать чистым, прокипяченным полотном.
Он повернулся к Марте, и в его взгляде светилась не жестокость, а серьезность ремесленника.
— Наше дело — сделать все, что в наших силах, правильно. Дальше — воля тела и Провидения. Мы даем шанс. И потому наши силы нужно беречь для тех, кому можем помочь. Один безнадежный больной может отнять ресурсы у пятерых, у которых есть шанс. Понимаешь?

Марта понимала. Она впитывала эту ясную, жесткую логику спасения. Каждое знание было для нее инструментом, еще одним камнем для стены.

Первая наука: травы и тело.
Работа начиналась до рассвета. Она мыла полы, кипятила бинты, дробила в ступе кору ивы от жара, развешивала пучки зверобоя и ромашки. Она учила свойства растений не по книгам, а кожей: по запаху, вкусу, действию. Кора ивы и мак — от боли. Чабрец и мать-и-мачеха — от кашля. Зверобой и календула — для ран. Полынь и пижма — от лихорадки. Она собирала их сама, сушила, растирала в порошки, смешивала с медом или жиром. Ее зелья были невзрачны, но работали.

Вторая наука: игла и порядок.
В монастырской мастерской открылся неожиданный дар. Ее пальцы, грубые от работы, оказались удивительно ловкими в тонком деле. Сестра-экономка заметила это и стала давать ей чинить рясы, штопать простыни. Марта научилась чувствовать ткань, делать мелкие, ровные стежки. Это умение идеально совпало с уроками брата Фульгенция. Шитье ран стало ее главным навыком. Она делала это тщательно, видя в разорванной плоти еще один вид ткани, требующей починки.

Третья наука: чтение людей.
Монастырь был микрокосмом Хобсбурга. Сюда приезжали и бедняки, и раненые стражники, и купцы. Марта, молчаливая тень в углу, училась читать людей. По блеску в глазах определяла жар, по цвету кожи — недуг, по дрожи — страх или последствия раны. Она училась быть невидимой, слушать разговоры, запоминать имена и титулы. Обитель стала для нее тихой смотровой площадкой, с которой она изучала мир.


Настоящая проверка пришла, когда в монастырь привезли дружинника с загноившейся раной от волчьих зубов. Брат Фульгенций лишь покачал головой: «Сепсис. Травы бессильны». Отчаявшись, Марта тайком приложила к ране кусочек плесени с заплесневелого хлеба — как когда-то видела у старухи-знахарки. Наутро жар спал, гнойение уменьшилось. Брат Фульгенций, увидев это, не похвалил ее. Он сурово посмотрел на нее и сказал: «Удача. Но чувство меры — главный инструмент лекаря. Запомни: слишком сильное средство убивает так же верно, как и болезнь».

С той поры ее статус изменился. Из послушницы она стала помощницей лекаря. Ей доверяли готовить отвары, ассистировать, вести несложные приемы. Монастырь дал ей не только навыки, но и прикрытие. За помощь в переписке Марте выдали свидетельство об обучении ремеслам и основам врачевания при обители. Бумага была простой, но с печатью. Этого хватало, чтобы найти работу цирюльника или помощницы лекаря в другом городе.

Шло время и через несколько лет брат Фульгенций скончался от воспаления легких. Почти в то же время угасла последняя искра жизни в их матери, Марбе. Она не умерла от болезни — та была давно побеждена.


Когда мать Элодия предложила Марте принять постриг и остаться навсегда, Марта отказалась.

— Долг мой — перед живыми, мать наставница, — сказала она, опустив глаза в почтительном, выученном поклоне. — Брат мой остался один. И… Я ещё не обрела ту тишину внутри, что необходима для принесения обетов. — Это была ложь, выверенная и идеально соответствующая канонам смирения. Внутри же бушевало другое: «Ваши стены — ещё одна клетка. Ваш бог — молчаливый страж у её двери. Мне нужны не молитвы, а ответы».
Она поблагодарила за все, но сказала, что ее путь лежит в другом месте.


Тем же утром, когда Марта вернулась, Авель встретил её у двери подвала. Он не сказал ни слова. Не нужно было. Она увидела это в его глазах — пустых, сухих, в которых не осталось даже ярости. Марба де Тамбреа тихо ушла из жизни во сне, отвернувшись лицом к стене, будто в последний раз отворачиваясь от мира, который отнял у неё всё.

Их скорбь не вылилась в вопли. Она вмерзла внутрь, добавив новый, окончательный слой льда к их душам. Они похоронили мать на заброшенном кладбище для бедных, под безымянным камнем, который сами и притащили. Ни слез, ни слов. Только тишина, гудевшая, как натянутая тетива.

Весть из-за моря.

Подвал, где умерла их мать, стал гробницей их старой жизни. Теперь их связывала только общая кровь, холодная злость на весь белый свет и клинок с Уроборосом, чью тайну они не могли разгадать.

Авель, используя свой острый ум и грамотность, устроился младшим писцом в контору торгового дома «Вентелион и Компаньоны». Работа была унылой: бесконечные колонки цифр, счета на партию льна, ведомости по зерну. Но она давала ему то, в чём он отчаянно нуждался — доступ. Доступ к письмам, приходившим с другого края света, к корабельным манифестам, где в графе «груз» иногда мелькали диковинные слова вроде «механические узлы» или «часовые спирали». Доступ к слухам, что, словно портовые крысы, сновали между конторами и тавернами.

Он искал. Не то чтобы понимал, что именно. Любые следы, любые упоминания о вещах, которые отдаленно напоминали бы те странные, будоражащие воображение чертежи, что остались от отца. В их воспоминаниях отец был сияющим призраком. Не предателем — они не знали этого слова в его адрес. Он был смутным набором ощущений: запах масла и сосновой стружки, солнечный зайчик на светлых волосах, низкий смех, от которого мать ненадолго оживала. Он был сказочным существом — добрым гением, чьи волшебные руки могли собрать игрушку, которая двигалась сама. Его исчезновение было не бегством, а таинственной, необъяснимой катастрофой, черной дырой в истории их семьи, о которой говорили шепотом, потому что громкие слова были бессильны.

Для Марты и Авеля он был эхом счастья, которого они почти не застали. Его имя мать произносила с бесконечной, тихой грустью, будто вспоминая далекую, яркую звезду, раз и навсегда погасшую. Его образ был чист — лишен пятен, сомнений, зла. Символ утраченного мира, где царили порядок, тепло и чудо.

И потому новость, прилетевшая в порт Нортэ, ударила в них не как разоблачение, а как ослепительная, оглушающая молния, разрезавшая привычный мрак.

Слух был прост и чудовищно невероятен: за великим океаном, в землях Предела, поднялся новый торговый протекторат — Нова-Империя. Сильный, богатеющий, устремленный в будущее. Им правил знатный род де Тамбреа. Их род. И его герб — два грифона, держащих шестерню.

Авель услышал это обрывком разговора от двух подвыпивших шкиперов в душной портовой таверне. Он замер, сжимая глиняную кружку так, что пальцы побелели. Их фамилия. Но шестерня… Шестерня была навязчивой идеей отца, символом его вселенной механизмов. Он рисовал их повсюду — на полях писем, на столешнице верстака, на промокашках. Что это значит? Кто и зачем соединил их древний, почти забытый родовой знак с самой сутью его одержимости?

Он не побежал домой — его вынесло туда, как щепку в водовороте. Голова гудела от хаоса чувств: дикая, головокружительная надежда и леденящий ужас перед тем, что эта надежда могла открыть.

Марта молча выслушала его сбивчивый, захлебывающийся рассказ. Она сидела на краю своего тюфяка, обхватив колени, и неотрывно смотрела на тлеющие угли в печурке. На ее лице не было ни радости, ни гнева. Лишь глубокая, всепоглощающая растерянность.

— Значит, он… Там? — ее голос прозвучал тихо, неуверенно, голос ребенка, который боится поверить в сказку. — Жив? И он… построил целую империю?

— Или… — Авель с трудом сглотнул ком в горле, — или там живет только его имя. И его идеи. Кто-то другой пользуется ими. Наш герб… Наша фамилия…

Они замолчали. Лучезарный призрак их детства внезапно обрел плоть, кровь и пугающую, невероятную власть. Он не был пропавшим бедным изобретателем. Он был… кем? Основателем государства? Правителем? Или его тенью, использованной хитрым самозванцем? Ни один из этих образов не укладывался в знакомую им легенду.

— Почему он не нашел нас? — наконец выдохнула Марта, и в этом вопросе была не злоба, а первобытная, детская боль от того, что их забыли. — Если он так могуществен… почему мы все еще здесь?

Этот вопрос повис в сыром, промозглом воздухе подвала, тяжелее любого обвинения. Он расшатывал последние опоры их понимания мира.


— Мы не знаем всей истории, — осторожно начал Авель, больше убеждая себя. — Может, он не мог. Может, он думал, что мы… погибли. Или…


— Или он — не тот человек, которого мы помним, — закончила за него Марта. Ее голос окреп. Растерянность начала кристаллизоваться, превращаясь во что-то твердое и острое — в решимость. — Нам нужно туда. Увидеть своими глазами. Узнать правду. Понять, кем он стал. И почему… Почему он оставил здесь лишь свою бледную тень, а сам ушел сиять так далеко.

Это уже не было сентиментальным паломничеством к могиле. Это было путешествие к разгадке главной тайны их жизни. Они должны были пересечь океан, чтобы наконец встретиться не с воспоминанием, а с человеком — каким бы страшным или прекрасным он ни оказался.

Решение было принято. Они больше не были беспомощными детьми. У них был арсенал: ее знания лекаря и умение постоять за себя, выкованное на улицах, его острый, аналитический ум и талант становиться незаметным и нужным. Были легальные, хоть и поддельные, документы — «Лора Штольц» и «Элиас Фабер». И был клинок отца, который Марта теперь носила не как реликвию, а как инструмент, леденящий бок под грубой тканью.

Подготовка заняла несколько месяцев, наполненных тихой, методичной работой. Марта, используя наработанную в порту репутацию умелой перевязчицы, выбила место помощника судового лекаря на купеческой бригантине «Утренняя Звезда». Корабль вез в Предел хобсбургскую сталь и шерсть — обычный, ничем не примечательный рейс. Для Авеля, подкрутив кое-какие рекомендации, она выторговала место судового писаря. Его безупречный почерк и педантичность в ведении учетных книг стали его лучшей рекомендацией.

В последнюю ночь перед отплытием они стояли на пустом, омытом дождем причале. Ветер с моря нес запах не свободы, а чужих берегов, соли, смолы и скрытой угрозы. Для Марты этот воздух пах теперь не только йодом, но и порошком сушеных трав в ее походном ранце и холодной сталью у пояса. Они молча смотрели на темные очертания корабля, который должен был стать их конем в это путешествие за призраком. Ответы были там, за линией горизонта.

— Плывём, — сказала она, и это был приговор, а не вопрос.
— Плывём, — подтвердил Авель.

Она обернулась, бросив последний взгляд на Нортэ, на трущобы доков, на всё, что было её тюрьмой и школой. Не было ни тоски, ни сожаления. Была лишь холодная, отточенная решимость. Теперь её жизнь начиналась с нового листа.



Роли персонажа (функциональные):

Практикант народной медицины

Роли персонажа (нарративные):

[Пока нету]


Связь: ebloshirokoe
Хуярьте меня полностью.

 
Последнее редактирование:
Сверху