***

Имя: Ян ван дер Грот; Глубина;![]()
Ник: EQetamine;![]()
Раса: Человек (флор с Вествара);![]()
Возраст: около ~120 лет (получил объятья в возрасте ~56 лет);![]()
Клан: Гангрел-антитрибу (морской);![]()
Мораль: 2 ('звероподобный');![]()
Дисциплины: Дикость, Изменчивость;![]()
Поколение: IC;![]()
Аспект: Изначальный/отступника (+2 к побегу).![]()
Внешность: Существо наподобие морского чудища с незначительными человеческими чертами. Слизок и уродлив.![]()
ㅤ—~—
Сильные стороны (достоинства):![]()
— Прирождённый пловец:![]()
Персонаж ощущает себя в воде, как будто в ней родился (возможно, так и было).
— Зов моря:![]()
Есть в море что-то такое, что заставляет вас чувствовать себя в нём как дома. Вы находитесь в гармонии с течениями и ритмом океан.
ㅤ—~—
Слабые стороны (недостатки):![]()
— Чудовищная внешность:![]()
Персонаж выглядит как ужасное искалеченное существо, как кошмар, облачившийся в неживую плоть. Обычные смертные убегают при его приближении, и даже каинитов его вид отталкивает.
— Самоуверенность:![]()
Вы отличаетесь сильной и непоколебимой уверенностью в своих силах и способностях – вы, не задумываясь, полагаетесь на свои умения, даже тогда, когда ситуация грозит вам поражением. Так как ваших способностей может не хватить, этот Недостаток весьма опасен. В случае неудачи вы быстро находите, на кого возложить вину за нее. Если вы достаточно убедительны, вы можете заразить своей уверенностью и окружающих.
— Притяжение океана:![]()
На суше вы становитесь чересчур раздражительны.
— Вспыльчивость:![]()
Вас легко разозлить.
— Территориальность:![]()
Выбрав определенную территорию в качестве охотничьих угодий, вы агрессивно реагируете на вторгшихся туда. Если другой вампир ступит на вашу территорию без приглашения, вы должны сделать бросок против Безумия. Если бросок окажется неудачен, вы немедленно нападете на пришельца и продолжите атаковать его, пока он не будет мертв или не покинет охотничьи угодья.
— Очевидный хищник:![]()
То ли ваше лицо, то ли ваша непосредственное присутствие сразу даёт людям знать, что вы не держите на уме ничего хорошего для них. Смертные плохо реагируют на тех, кто излучает столь ощутимую ауру угрозы.
— Уязвимость к серебру:![]()
Для вас серебро также болезненно, как лучи солнца. Вы получаете усиленный урон от любого серебреного оружия, и касание серебряных объектов приводит вас в замешательство.
— Слабость Дикости:![]()
Обострённые чувства — ваше проклятие. В истинной форме (или при активном использовании Дикости) вы становитесь уязвимы к громким звукам, резким запахам и определённым частотам. Взрыв пороха, удар по гонгу или вой волка под ухом способны на несколько секунд ослепить ваши чувства, вызвать головную боль и сбить концентрацию.
ㅤ—~—
Мечты, желания и цели:![]()
— Защищать 'свои' воды – побережья, внутренние реки и затоны Предела, где он дрейфует.
ㅤ—~—
Языки:![]()
— Амани; флорский.
![]()
Порт Эирини располагался в глубине обширной бухты, защищённой с востока скалистым мысом, а с запада – длинной песчаной косой, на которой в сезон штормов вывешивали сигнальные фонари для заходящих судов. Причалы здесь тянулись на добрую милю, и у каждого теснились склады, таможенные конторы, меняльные лавки и трактиры, где моряки оставляли жалование прежде, чем подняться на борт для нового рейса. Запахи соли, протухшей рыбы, мокрой пеньки и горячего вара смешивались в плотную завесу, висевшую над набережной круглый год, а грохот бочек и брань грузчиков сливались в ровный гул, стихавший лишь глубокой ночью, но и тогда у дальних пирсов можно было различить приглушённый плеск вёсел контрабандистских лодок, проскальзывавших мимо портовой стражи с грузом хобсбургской древесины. В северной части гавани, где глубина позволяла швартоваться крупным нефам и галерам, стоял на якоре торговый флот Флории, а южнее, ближе к рыбному рынку, теснились шаланды, баркасы и лоцманские боты, с владельцами которых портовое начальство предпочитало не ссориться, потому что без их знания фарватера ни одно судно не рискнуло бы войти в бухту в тёмное время суток.![]()
Среди этих лоцманов много лет работал Герт ван дер Грот, угрюмый уроженец Вествара, перебравшийся в столицу ещё в молодости и быстро заслуживший репутацию человека, способного провести через рифы даже перегруженную галеру в густой туман без единой царапины на обшивке. Он не пил, не играл в кости и почти не разговаривал с теми, кого не считал нужным удостоить словом, а потому в портовых кабаках о нём ходили слухи, один нелепее другого, вплоть до того, что старый лоцман продал душу морфитским морским духам в обмен на знание течений. Когда в семье Герта родился сын, которого нарекли Яном, никто в порту не удивился тому, что младенца крестили без лишнего шума в маленькой часовне Святого Флорэнда возле рыбного рынка, а сама церемония заняла не больше четверти часа, после чего лоцман молча расплатился со жрецом и унёс ребёнка обратно в свою каморку над лодочным сараем. Мать мальчика, происходившая из семьи остфарских переселенцев, умерла от родовой горячки спустя трое суток, и больше о ней не сохранилось никаких записей, кроме краткой пометки в церковной книге, сделанной рукой писаря, который даже не удосужился правильно записать её имя.
Воспитание, полученное Яном ван дер Гротом в первые десять лет жизни, трудно было назвать воспитанием в привычном смысле этого слова – скорее, мальчик существовал при отце подобно тому, как существует при судне корабельный юнга, которого не замечают, пока тот не ошибётся, и которому не объясняют правил, потому что считается, будто они должны быть понятны сами собой. Герт не поднимал на сына руку без причины, но и не тратил времени на разговоры, а когда мальчику исполнилось четыре года, попросту начал брать его с собой в лоцманские рейды, оставляя спать прямо в лодке под куском просмолённой парусины, пока сам работал, прокладывая курс для заходящих в бухту торговцев. К шести годам Ян уже разбирался в устройстве лоцманского бота не хуже иного матроса, а к девяти умел предсказывать погоду по цвету закатного неба и определять приливы по фазе луны, потому что жизнь не оставила ему выбора и не предложила иного способа занять себя, кроме наблюдения за тем, что происходило в море и на берегу. Всякий раз, когда отец возвращался с заработка, он молча бросал на стол перед сыном узелок с хлебом и копчёной рыбой, и этого хватало, чтобы мальчик не голодал, но недостаточно, чтобы чувствовать привязанность или благодарность в том смысле, какой вкладывают в эти слова жители более обеспеченных провинций вроде Брегдефа. На двенадцатом году жизни Яна Герт ван дер Грот, не объясняя причин и не давая сыну времени на прощание, отвёл мальчика на борт торгового брига 'Странник', курсировавшего между Флорэвенделем и Остфаром с грузами флорских тканей и остфарского зерна, и, коротко переговорив о чём-то с капитаном, ушёл по причалу, не обернувшись. Позже, когда сам Ян уже командовал собственным судном, ему рассказали, что старый лоцман утонул во время ночной проводки через фарватер в течение того же года или, может быть, следующего, но известие не вызвало у юноши почти никаких чувств, потому что 'Странник' и его команда успели за прошедшие месяцы заменить ему всё, чего он был лишён в детстве, не предлагая взамен ничего, кроме тяжёлой работы и суровой дисциплины.
Жизнь юнги на торговом судне не предполагала ни жалости, ни обучения в том виде, к какому привыкли ученики ремесленных цехов на суше, и первые месяцы службы мальчик провёл, драя палубу и выгребая трюмные нечистоты, засыпая на ходу от усталости и получая оплеухи от любого матроса, которому казалось, что юнга недостаточно расторопен. Ян не жаловался и не просил поблажек, отчасти потому, что не знал, как это делается, отчасти потому, что рано усвоил главный закон корабельной жизни: слабых не бьют сильнее, их попросту перестают замечать, а того, кого перестали замечать на борту, в один прекрасный день могут забыть покормить или сбросить за борт, списав исчезновение на шторм или пьяную ссору. К четырнадцати годам мальчик вытянулся, окреп, нарастил на ладонях жёсткие мозоли, нечувствительные ни к канату, ни к вёслам, и научился понимать приказы с полуслова, чем заслужил скупое уважение боцмана, сухопарого флорца с перебитым носом, который за двадцать лет службы повидал столько юнг, что давно перестал различать их по именам, но Яна запомнил и начал подзывать к себе для мелких поручений, требовавших сообразительности.
Сражение, положившее конец каперской карьере Яна ван дер Грота и едва не стоившее ему жизни, началось при обстоятельствах, которые опытный моряк счёл бы дурным предзнаменованием ещё до того, как на горизонте показались первые паруса. Его бриг 'Морской Змей', перегруженный добычей после трёх недель удачного крейсерства вдоль дартадских торговых путей, шёл в Эирини с приспущенными парусами, потому что ветер с утра зашёл к северо-западу и дул неровными порывами, заставлявшими команду то и дело перетягивать снасти, а небо к полудню затянуло белёсой пеленой, какую старые лоцманы считают верным признаком скорого шторма. Ван дер Грот, стоявший на юте с подзорной трубой, заметил противника первым: три вымпела, принадлежавшие, судя по обводам корпусов и покрою парусов, дартадскому патрульному соединению, выходили из полосы тумана наперерез, и курс их не оставлял сомнений в том, что встреча подготовлена заранее, вероятно, по наводке кого-то из портовых осведомителей, знавших приблизительный маршрут капера. Соотношение сил исключало любой вариант, кроме немедленного уклонения, однако манёвр требовал ветра, которого с каждой минутой становилось всё меньше, и 'Морской Змей', тяжело гружённый и лишённый возможности набрать ход, оказался в положении загнанного зверя прежде, чем боцман успел отдать приказ разворачивать орудия.![]()
К шестнадцати годам юноша уже был матросом с полным жалованьем и местом в кубрике, а ещё через несколько лет боцман, получивший в одной из стычек с пиратами тяжёлую рану и списанный на берег, рекомендовал Яна капитану как свою замену, и с той поры молодой флор принял на себя заботу о палубной команде. В этом качестве ван дер Грот проявил себя с той стороны, которую на 'Страннике' прежде не видел никто: приказы его были немногословны, но точны, и любой матрос, замешкавшийся с их исполнением, рисковал получить не окрик, а немедленный удар в челюсть, после которого желание спорить пропадало начисто. В стычках с пиратами, случавшихся в тот период с неприятной регулярностью вдоль торговых путей между Флорэвенделем и Морфитскими островами, боцман ван дер Грот неизменно оказывался в первых рядах абордажной команды и бился с той особой, лишённой всякого артистизма жестокостью, какая присуща людям, усвоившим, что противника проще убить сразу, чем потом тратить время на перевязку ран и охрану пленных. Одно из таких столкновений, произошедшее на траверзе Аэлейд, стоило Яну глубокого шрама через левую щёку – абордажная сабля рассекла кожу от скулы до челюсти, и если бы не корабельный кок, заливший рану ромом и стянувший её шёлковой нитью прямо во время продолжавшегося боя, молодой боцман вполне мог истечь кровью на залитой внутренностями палубе. Шрам этот, так и не заживший до конца и придававший лицу выражение вечной кривой усмешки, впоследствии сослужил ему не меньшую службу, чем каперский патент, потому что люди, видевшие его впервые, инстинктивно отводили взгляд и реже решались спорить с обладателем такой отметины. К тому времени, когда Ян ван дер Грот разменял четвёртый десяток, он перестал видеть для себя смысл в том, чтобы оставаться на торговом судне, подчиняться капитану, который предпочитал уходить от боя при любой возможности, и терять часть заработка на пошлинах и портовых сборах, когда море предлагало иной путь, куда более прибыльный и соответствующий его натуре. К тому моменту он уже имел репутацию человека, способного и судно провести через шторм, и команду держать в повиновении, и врага пустить на корм рыбам без долгих раздумий, и именно такие люди требовались городскому совету Эирини для борьбы с дартадскими каперами и пиратами, чьи нападения в последние годы участились настолько, что купеческие гильдии начали всерьёз обсуждать сокращение торговли с Остфаром. Яну предложили каперский патент – документ с гербовой печатью Флории, дававший право нападать на суда враждебных держав в обмен на отчисление десятой части добычи в королевскую казну, и он принял это предложение без колебаний, понимая, что отныне его деятельность будет не просто ремеслом выживания, а узаконенным промыслом, сулящим куда большую выгоду, чем любая торговая экспедиция.![]()
Первые годы каперства принесли ван дер Гроту известность, которую нельзя было назвать громкой в том смысле, в каком говорят о героях баллад, но которая заставляла капитанов дартадских и хакмаррских судов прибавлять парусов, едва на горизонте замечали знакомый силуэт его корабля. Пленных Ян не щадил и выкупа за них не требовал, полагая, что мёртвый враг безопаснее живого, а каждая минута, потраченная на допросы, увеличивает риск того, что уцелевший моряк однажды вернётся с подкреплением и возьмёт реванш. Такая метода вызывала недовольство у более осторожных членов городского совета, однако закрывать глаза на неё было выгодно: захваченные товары исправно поступали в казну, а страховые ставки для флорских купцов, ходивших под защитой каперов, снизились до небывалого прежде уровня. Спустя примерно полтора десятилетия после начала своей каперской карьеры ван дер Грот прочно закрепил за собой репутацию 'опасного, но полезного', и когда в портовых кабаках произносили его имя, это делали негромко, оглядываясь через плечо и проверяя, не стоит ли поблизости кто-либо из его команды, потому что люди у бывшего боцмана, ставшего капитаном, подбирались под стать своему командиру и лишних разговоров не поощряли.
![]()
Дартадцы приближались без спешки, держа строй, и по тому, как ровно и без лишних перестроений сокращалась дистанция, становилось ясно, что командиры вражеского соединения не рассматривают иного исхода, кроме полного уничтожения флорского капера. Когда расстояние сократилось до выстрела, с головного корабля ударили носовые баллисты, посылая в сторону 'Морского Змея' тяжёлые болты, один из которых пробил фальшборт и разнёс в щепу баковую надстройку, убив двоих матросов на месте и осыпав палубу градом окровавленных обломков. Ян, перекрикивая грохот, выкрикнул команду готовить абордажные крючья и рассредоточиться вдоль бортов, понимая, что единственный шанс для его людей заключается в том, чтобы дождаться сближения, навязать рукопашную и, возможно, захватить один из вражеских кораблей прежде, чем два других успеют прийти ему на помощь, но расчёт этот рухнул в тот момент, когда ветер, стихший было до полного штиля, вдруг ударил с востока с такой силой, что 'Морского Змея' положило на левый борт и едва не перевернуло килем вверх. Дартадцы, лучше готовые к перемене погоды, успели взять рифы, а флорское судно, потерявшее управление из-за порванных в клочья парусов, завертелось волчком в стремительно темнеющей воде, подставляя корму под удары волн, которые уже через четверть часа переросли в полноценный шторм с ливнем, превратившим видимость в серую стену.
![]()
Дальнейшее в памяти ван дер Грота запечатлелось не связной последовательностью событий, а набором коротких картин, каждая из которых была наполнена таким количеством ужаса и боли, что рассудок впоследствии избегал возвращаться к ним без крайней необходимости. Борта 'Морского Змея' трещали под ударами волн, выбрасывая фонтаны ледяной воды в трюм, где среди бочек с захваченным маслом и тюков флорской ткани уже барахтались по пояс в воде раненые, которых никто не успевал вытаскивать. Грот-мачта, подрубленная у основания попаданием баллисты, рухнула через полчаса после начала шторма, увлекая за собой такелаж и сбрасывая в беснующееся море тех, кто пытался удержать её канатами. Ян, привязавший себя обрывком снасти к битенгу на корме, видел, как его боцман, тот самый сухопарый флорец, что служил с ним ещё со 'Странника', исчез в гребне волны, даже не вскрикнув, а следом за ним море утащило ещё четверых, прежде чем очередной удар стихии переломил корпус судна пополам. Корабль развалился на две части, и Ян оказался в воде быстрее - верёвка развязалась, прежде чем успел осознать, что именно произошло, а когда вынырнул, отплёвываясь от горько-солёной пены, вокруг плавали лишь обломки рангоута, переломанные доски и несколько тел, которые волны стремительно растаскивали в разные стороны, не оставляя ни времени, ни возможности кому-либо помочь.
Обломок грот-мачты, достаточно большой, чтобы выдержать вес взрослого мужчины, проплыл в двух саженях от Яна, и флор, двигаясь скорее инстинктивно, чем осознанно, ухватился за него правой рукой, ободрав ладонь о торчащие гвозди до такой степени, что вода вокруг немедленно окрасилась кровью. Еле-еле забравшись на мокрое, дерево верхом, он огляделся в поисках других выживших, но шторм уже сделал своё дело: среди волн не было видно ни одного живого лица, и только где-то далеко, на границе слышимости, сквозь вой ветра доносились крики, которые вскоре стихли, и остался лишь монотонный гул разбушевавшейся стихии. О том, что случилось с дартадскими кораблями, Ян мог только гадать, но, судя по тому, что к утру шторм унёс его обломок далеко на юго-восток от места крушения, патрульное соединение либо тоже пострадало, либо предпочло не искать выживших в такую погоду, и капитан 'Морского Змея' остался один в открытом море, без воды, без пищи и почти без надежды.
Первые сутки на обломке мачты стали для ван дер Грота испытанием, которое проверило на прочность не столько тело, сколько способность рассудка сохранять ясность, когда всё вокруг диктует единственный логичный выход: разжать руки и уйти под воду, покончив с мучениями разом. Шторм утих лишь к следующему полудню, и когда небо наконец очистилось, а солнце начало припекать, Ян обнаружил, что его обломок дрейфует в полосе относительно спокойной воды, окружённый плавучим мусором, среди которого попадались обрывки парусины, разбитые бочонки и несколько дохлых рыб, выброшенных волнением на поверхность. Голод, скрутивший желудок тугим узлом ещё к вечеру первого дня, вынудил флора пересилить брезгливость и съесть одну из этих рыб сырой, разрывая жёсткое мясо зубами и давясь костями, которые царапали горло, но давали желудку хоть какую-то работу, отвлекавшую от мыслей о жажде. С пресной водой дело обстояло хуже: дождь, ливший во время шторма, прекратился, и единственным источником влаги стала утренняя роса, которую Ян слизывал с гладких участков дерева, и та вода, что скапливалась в складках собственной промокшей одежды, пока солнце не высушило её окончательно, превратив рубаху и штаны в жёсткие, пахнущие солью лохмотья, растиравшие кожу до кровавых ссадин. Ночь вторых суток принесла не только холод, от которого не спасала даже привычка к морским ветрам, но и акул, почуявших кровь от ссадин на ладонях и привлечённых запахом рыбы, остатки которой Ян продолжал держать рядом с собой, не имея ни сил, ни возможности убрать их подальше. Первый удар в низину обломка разбудил его от короткого, похожего на обморок забытья, и в лунном свете флор увидел, как из воды взметнулся серый плавник, а следом – широкая тупая морда с чёрными провалами глаз, попытавшаяся дотянуться до его ноги, свисавшей с бревна. Ван дер Грот отреагировал не думая: удар каблуком сапога пришёлся твари прямо в рыло, и акула, не ожидавшая сопротивления от добычи, ушла на глубину, но уже через час вернулась, и вместе с ней под обломком кружило ещё несколько хищниц, привлечённых вознёй и вибрацией воды. До самого рассвета флор был вынужден, лёжа плашмя на мачте и вцепившись в неё израненными руками, отбиваться ногами от каждой атаки, наносимой то с одной, то с другой стороны, и когда небо на востоке начало сереть, правая голень его уже была рассечена в двух местах, а левый сапог сорван вместе с куском кожи, и кровь, медленно сочившаяся в воду, обещала сделать следующую ночь ещё более опасной.
![]()
Существо, которому предстояло изменить участь Яна ван дер Грота куда радикальнее, чем это сделали дартадские баллисты и трёхдневный шторм, не имело ни имени в человеческом понимании этого слова, ни привязанности к месту, которую можно было бы изобразить на лоцманской карте, ни даже определённого облика, поскольку за десятилетия странствий в тёплых водах к югу от Флорэвенделя оно привыкло менять форму так же легко, как смертные меняют одежду. Оно патрулировало эти воды не из праздного любопытства и не в поисках добычи, а повинуясь тому внутреннему ритму, который заставлял его год за годом описывать гигантские круги вдоль торговых путей, где всегда можно было найти что-нибудь примечательное, будь то остов затонувшего нефа с грузом флорского вина или полуживой моряк, цепляющийся за обломок мачты с таким упорством, какого не ожидаешь от существа, чей век измеряется жалкими десятками лет.
Вампир наблюдал за Яном с того момента, как первые сумерки после шторма опустились на успокоившееся море, и продолжал наблюдать все последующие двое суток, оставаясь невидимым, но присутствуя рядом постоянно. Его интерес к смертному не имел ничего общего с жалостью, состраданием или уважением к каперскому чину, о котором морской скиталец, разумеется, ничего не знал, да и не стремился узнать, поскольку иерархии сухопутных существ значили для него не больше, чем иерархии муравьёв в придорожной канаве. Важно было другое: человек на обломке демонстрировал такую цепкость, которая даже по меркам вида, славящегося своим упрямством перед лицом неизбежного, выходила за пределы объяснимого. Флор не просто ждал смерти, как поступило бы на его месте большинство выживших после кораблекрушения, а раз за разом отвоёвывал у неё часы и минуты, ел сырую рыбу с костями, слизывал росу, отбивался от акул, не позволяя себе ни паники, ни отчаяния, способных убить быстрее, чем голод и жажда, вместе взятые. Вампир, сам прошедший через подобный отбор в незапамятные времена, узнал в этом человеке то самое, и решил, что такая воля заслуживает иной формы существования.
На третью ночь, когда Ян, обессиленный и полубредящий, уже не мог с уверенностью отличить плеск волн от галлюцинаций, порождённых обезвоживанием и потерей крови, вампир поднялся из глубины и приблизился к обломку вплотную. Перепончатые пальцы сомкнулись на краю бревна с той стороны, куда флор не смотрел, и прежде чем Ян успел осознать присутствие постороннего, холодная рука с неожиданной для такого измождённого существа силой развернула его голову, открывая горло. Вампир не произнёс ни слова, не издал ни звука, который можно было бы счесть предупреждением, объяснением или хотя бы намёком на то, что сейчас произойдёт, и в этом молчании было практическое понимание того факта, что слова для смертного, стоящего на пороге, не имеют ровно никакого значения. 'Поцелуй', которого Ян не ждал и природу которого не мог бы осознать даже при полном рассудке, обрушился на него одновременно с болью от прокушенной артерии и с тем ошеломляющим, парализующим волю экстазом, какой, согласно трактатам учёных сородичей, является одновременно величайшим даром и самым жестоким проклятием вампирской природы, ибо жертва, испытывающая наслаждение, не может сопротивляться даже тогда, когда понимает, что умирает. Кровь уходила из тела Яна стремительными толчками, и вместе с ней уходило тепло, сознание и всё то, что составляло личность флорского капера на протяжении почти четырёх десятков лет, пока сердце, сделав несколько последних судорожных сокращений, не остановилось окончательно. Вампир, выпивший свою жертву до дна - разорвал клыками собственное запястье и прижал кровоточащую рану к губам мертвеца, вливая в остывающий рот несколько глотков витэ. Спустя несколько мгновений, показавшихся бы стороннему наблюдателю непозволительно долгими, он разжал пальцы, и тело бывшего капитана 'Морского Змея' безвольно соскользнуло с обломка в чёрную воду, погружаясь всё глубже и глубже, пока лунный свет не перестал пробиваться сквозь толщу, а лёгкие, уже бесполезные для дальнейшего дыхания, не заполнились морской водой до последнего альвеола. Сир, не оглядываясь, ушёл в открытое море, предоставив новообращённому право либо воскреснуть, либо остаться на дне кормом для крабов, поскольку именно таков был обычай морских гангрелов, не признававших ни воспитания птенцов, ни долгой опеки, ни прочих сантиментов, свойственных более цивилизованным сородичам.
![]()
Воскрешение, когда оно наступило, не было похоже ни на пробуждение от сна, ни на возвращение сознания после обморока, ни на что-либо иное из арсенала человеческого опыта, и первые мгновения не-жизни обрушились на Яна лавиной ощущений такой силы и чуждости, что рассудок, не подготовленный никем к подобному переходу, едва не разлетелся на осколки. Он лежал на илистом дне, распростёртый и неподвижный, но при этом абсолютно живой в том смысле, какой вкладывают в это слово сородичи, и первое, что осознал, была полная, звенящая тишина внутри грудной клетки, где больше не билось сердце и куда больше не поступал воздух, ставший отныне ненужным рудиментом. Затем пришли запахи – кровь, рыба, соль, разложение, металл и сотни других оттенков, которые человеческий нос не различил бы даже в лабораторных условиях, – и все они несли информацию, заставившую новорождённого вампира инстинктивно приподняться на локтях, не понимая пока, зачем он это делает и что именно ищет. Голод, не имевший ничего общего с тем чувством пустоты в желудке, которое он испытывал на обломке, скрутил внутренности раскалённой спиралью, и именно этот Голод, а не рассудочное понимание произошедшего, вытолкнул его тело в движение, заставив оттолкнуться от дна и начать подъём к поверхности, где в толще воды угадывались смутные силуэты рыб, чья кровь на ближайшие ночи станет единственным доступным источником пропитания.
В ту первую ночь, поднявшись с илистого ложа и движимый не рассудком, а слепым императивом, который исходил откуда-то из области солнечного сплетения и распространялся по конечностям жгучими волнами, Ян вновь устремился в толщу воды с той же инстинктивной целеустремлённостью, с какой прежде преследовал дартадские галеры. Добыча обнаружилась быстро: косяк кефали, дремавшей среди подводных скал, даже не попытался уйти, потому что от Яна, сам того не осознавая, исходил тот особый импульс, какой сородичи много позже назвали бы Дикостью, – не оформленная мысль, не приказ, а скорее эманация спокойствия и безопасности, на время усыпившая врождённый страх рыбы перед крупным хищником. Пальцы, когда он протянул руку к ближайшей рыбине, изменились сами собой, без сознательного усилия: ногти удлинились, заострились и загнулись, превратившись в кривые когти, которыми он вспорол добычу быстрее, чем успел осознать, что именно произошло с его кистью. Кровь рыбы, сырая и тёплая, хлынула в рот, и хотя желудок, ещё помнивший человеческие рефлексы, попытался исторгнуть непривычную пищу, Голод подавил всякое сопротивление, заставив глотать и давиться костями, которые царапали горло, но больше не вызывали рвотных позывов. В ту ночь он убил и выпил ещё нескольких рыб, и каждое новое насыщение приносило не облегчение, а лишь временное притупление того пожара, который, как ему предстояло усвоить в ближайшие недели, не гаснет никогда до конца.
Первые недели не-жизни превратились в череду хаотических, лишённых всякой системы попыток освоить тело, которое больше не подчинялось старым правилам, но и новых пока не выдало. Ян перемещался под водой короткими бросками, то всплывая к поверхности за глотком ненужного воздуха, то опускаясь на дно в поисках убежища, и каждое движение сопровождалось открытием очередной пугающей способности, которую он не умел ни контролировать, ни даже предсказывать. Собственное лицо, когда он случайно разглядывал его в зеркальной глади заводи среди скал, искажалось в отражении самым непредсказуемым образом: то челюсть выдвигалась вперёд, обнажая удлинившиеся клыки, то глаза на мгновение затягивала мутная плёнка, делавшая взгляд похожим на акулий, и всякий раз Ян отдёргивал голову от воды, не понимая, кто смотрит на него с той стороны. Он не знал имён для этих сил, не ведал, что Дикость и Изменчивость – это наследие его проклятой крови, и единственное, чему он учился в те дни сознательно, – это не умирать во второй раз, отыскивая укрытия от солнца среди подводных пещер и скальных расселин, куда не добивали даже рассеянные лучи, и охотясь на всё, что двигалось и обладало кровью, от крабов до тюленей, неосмотрительно заплывших в его воды.
Сир вернулся спустя примерно две-три недели, когда Ян, обессиленный не столько физически, сколько морально, пытался выползти на илистую отмель в устье небольшой речушки, чтобы дать себе передышку от непрерывной подводной охоты, измотавшей его до состояния, близкого к тому, что люди называют отчаянием. Вампир возник из воды бесшумно и без предупреждения, приняв форму, которую Ян впоследствии научился ассоциировать с сиром, – высокая, костлявая фигура с серой, точно у утопленника, кожей и длинными конечностями, заканчивавшимися перепончатыми кистями, слишком большими для человеческих пропорций. Новорождённый, не помнивший себя от скопившейся за эти дни глухой злобы на всё сущее, бросился на старшего вампира с когтями и клыками, вложив в этот бросок всю ту ярость, которую не на кого было излить с момента кораблекрушения, но результат оказался предсказуем и унизителен. Сир ушёл от атаки движением, которое со стороны показалось бы ленивым, перехватил запястье нападавшего и, использовав инерцию его же броска, впечатал лицом в ил с такой силой, что Ян на несколько мгновений потерял ориентацию в пространстве, а когда попытался подняться, тяжёлая ступня прижала его затылок обратно ко дну, удерживая в положении, не оставлявшем сомнений в соотношении сил. Затем давление исчезло так же внезапно, как появилось, и воцарилась тишина, нарушаемая лишь плеском набегавших на отмель волн. Старший вампир не стал ни добивать, ни поучать, а попросту уселся на замшелый обломок скалы, выступавший из воды в нескольких футах от места схватки, и замер в неподвижности, глядя на своего птенца без особого выражения на лице, которое при ближайшем рассмотрении оказалось вовсе не лицом, а подобием маски, собранной из костистых выступов и впадин. Ян, поднявшись наконец на колени и отплёвываясь от ила, выдавил из себя вопрос, бывший единственным, что занимало его с момента пробуждения на дне, – он спросил, что с ним сделали и чем он теперь стал, вложив в эти слова весь ужас и всё недоумение прошедших недель. Он сообщил Яну, что отныне тот сам является охотой в той же мере, в какой был ею раньше, что каждое живое существо отныне будет видеть в нём угрозу, и добавил, что сир – не мамка и не наставник в человеческом понимании, а лишь тот, кто дал шанс, и если новорождённый намерен выжить, ему придётся смотреть и учиться самому, потому что второго объяснения не будет. С этими словами вампир поднялся, и обучение, продлившееся в общей сложности около года, началось.
Метода, избранная сиром для передачи знаний, не имела ничего общего ни с ученичеством в человеческих цехах, ни с наставничеством, принятым у городских сородичей, о существовании которых Ян тогда даже не подозревал. Старший вампир никогда не объяснял и не повторял дважды: он демонстрировал приём или способность один раз, иногда – два, если птенец явно не успевал уловить суть, после чего отходил в сторону и ждал, пока Ян не воспроизведёт увиденное самостоятельно, а неудачи карались не словами, а тычками, болевыми захватами и угрозами, оставлявшими синяки даже на мёртвой плоти, которая, как выяснилось, всё ещё сохраняла способность к регенерации, но отнюдь не к полной нечувствительности. Успех же отмечался скупым кивком и немедленным переходом к следующей задаче, и такой ритм, не оставлявший времени на самокопание, оказался единственно возможным для того, кто за несколько месяцев должен был освоить арсенал, на который у цивилизованных сородичей уходили десятилетия. Обучение Дикости началось с малого: сир приманил к подводной пещере, служившей им временным убежищем, стайку мелкой рыбы и заставил Яна, сосредоточившись, сперва ощутить её коллективный страх перед хищником, а затем погасить этот страх, заменив его подобием доверия, которое позволяло приблизиться к добыче на расстояние вытянутой руки. На то, чтобы воспроизвести этот трюк осознанно, а не полагаясь на случайные всплески инстинкта, у флора ушло несколько недель, в течение которых он раз за разом срывался, впадая в ярость и распугивая рыбу, за что неизменно получал от сира удар по рёбрам или тычок в затылок. Следом шли уроки 'оклика', как сир называл способность обращаться к более крупным хищникам: он показал, как с помощью собственной крови, нескольких капель, выпущенных в воду, можно привлечь акулу, а затем навязать ей простейшую сделку – временное подчинение в обмен на обещание добычи, более лёгкой, чем сам вампир. Эта наука далась Яну ещё тяжелее, поскольку акулы, в отличие от рыб, требовали постоянного волевого давления, и малейшая слабина немедленно оборачивалась атакой, которую приходилось отбивать уже когтями и клыками. В довершение сир показал, как использовать ту же Дикость для подчинения донных падальщиков – крабов, – заставляя их искать и расширять подводные норы, пригодные для дневных укрытий, и эта задача, показавшаяся сперва унизительной, впоследствии не раз спасала жизнь обоим, когда солнце заставало их вдали от знакомых пещер.
Параллельно с этим шло обучение Изменчивости, и именно здесь сир впервые за всё время проявил нечто отдалённо напоминавшее терпение, потому что перестройка собственного тела требовала не механического повторения, а глубокой концентрации и волевого усилия, на которое измотанный бесконечной охотой Ян был способен далеко не всегда. Высший вампир не называл его уродом и не требовал принять звериный облик как данность, а, напротив, повторял снова и снова одну и ту же мысль, которую впоследствии Ян запомнил дословно: море не прощает тех, кто боится меняться, и хищник, желающий выжить, должен уметь становиться тем, кем требуют обстоятельства. Упражнения начинались с простого: сир демонстрировал, как между пальцев нарастают перепонки, увеличивающие скорость плавания, и требовал от птенца повторить то же самое, не позволяя себе отвлекаться на боль, которая сопровождала любое изменение костной и кожной ткани. Когда перепонки были освоены настолько, что Ян мог вызывать и убирать их по желанию за несколько секунд, последовали более сложные превращения: кисти рук, обращавшиеся в подобие плавников для быстрых бросков, и те же кисти, вытягивавшиеся в когтистые лапы, способные вспороть брюхо тюленю или пробить панцирь крупной черепахи. Кожа, подчиняясь концентрации крови, меняла оттенок с мертвенно-бледного на серо-зелёный, сливающийся с цветом воды и ила, а глаза по команде сдвигались к вискам, расширяя поле зрения до почти полного обзора по сторонам, и тогда же приходило умение обходиться вовсе без зрения, заменяя его тем подобием сонара, которое позволяло ориентироваться в полной темноте придонных впадин, куда не рисковали заплывать даже слепые угри.
Каждое из этих изменений давалось Яну через многократные, выматывающие попытки, оканчивавшиеся неудачей, судорогами и болью, какая, наверное, сопутствует рождению заново, и сир ни разу не вмешался, чтобы помочь или переделать результат за птенца, лишь наблюдая со стороны и изредка корректируя направление скупым жестом или односложным выдохом. К концу двенадцатого месяца Ян ван дер Грот, бывший капер и бывший человек, уже не был похож ни на одну из своих прежних ипостасей, но ещё не был и тем, кем ему предстояло стать в будущем, и единственное, в чём он не сомневался, – это в том, что море, принявшее его мёртвым и вернувшее обратно изменённым, отныне было не местом действия, а частью его самого, такой же неотъемлемой, как Голод и проклятая кровь, текущая в жилах вместо человеческой.
---
Одиночество, наступившее после того, как сир перестал появляться даже для редких проверок, оказалось для Яна ван дер Грота испытанием иного рода, нежели голод или схватки с акулами, потому что теперь не существовало никого, кто мог бы подтвердить само его существование взглядом со стороны или скупым словом, и вся бесконечность моря, ещё недавно казавшаяся источником свободы, обернулась безмолвной пустыней, в которой он дрейфовал от одного побережья к другому, не имея ни цели, ни привязанности к определённому месту. Внешность его к тому времени изменилась настолько, что даже самые непритязательные портовые крысы, промышлявшие ночью у воды, шарахались при виде фигуры, закутанной в обрывки парусины и рыболовные сети, и те немногие смертные, кому случалось заметить Яна в лунном свете, рассказывали потом в тавернах о морском чудовище с глазами, горевшими желтизной, и кожей, отдававшей зеленоватым отливом дохлой рыбы. Сам Ян не искал контактов ни с людьми, ни с сородичами, чьи следы он время от времени обнаруживал на пустынных пляжах и в заброшенных причальных постройках, – он научился распознавать признаки вампирического присутствия по едва заметным меткам и тому особому, почти неуловимому запаху, какой оставляет после себя проклятая кровь, – но предпочитал уходить, не вступая в соприкосновение, поскольку звериная осторожность подсказывала, что незнакомый хищник всегда опаснее знакомого. Столкновение, нарушившее добровольное отшельничество, произошло примерно на пятом году самостоятельной не-жизни, когда Ян, патрулируя прибрежные воды вблизи устья одной из рек южнее Друнгара, заметил на мелководье вампира, чей облик безошибочно выдавал принадлежность к клану Носферату, – скрюченная фигура с бугристой, точно оплавленной кожей и непропорционально длинными руками, охотившаяся на тюленей с методичностью, говорившей о долгой привычке к подобному промыслу. Вместо прямого контакта ван дер Грот применил Дикость, направив на незнакомца стаю некрупных акул, и результат превзошёл ожидания: Носферату, атакованный с нескольких сторон, сумел отбиться и уйти, но паника на его искажённом лице сообщила Яну о существовании репутации, о которой тот прежде не задумывался. Слухи о морском чудовище уже докатились до сородичей побережья, и сам факт того, что вампир, способный обратить в бегство Носферату, существует где-то в этих водах, начал обрастать подробностями, делавшими Яна одновременно легендой и пугалом.
По-настоящему значимая встреча состоялась несколькими годами позже, когда Ян, побуждаемый смутной тягой к суше, рискнул выйти в портовый кабак на окраине Эирини, замотав голову и плечи промасленным плащом, достаточно плотным, чтобы скрыть нечеловеческую геометрию черт от случайных взглядов. Расчёт оправдался лишь отчасти: люди не обратили на него внимания, но трое вампиров, сидевших в углу, заметили собрата мгновенно, и один из них – старый Гангрел по имени Карл, чьё лицо, покрытое шрамами и клочковатой шерстью, выдавало десятилетия вдали от человеческого общества, – узнал в нём не просто чужака, а родственную душу. Двое других составляли котерию: Атлан, Бруха-антитрибу с тяжёлой челюстью и манерами портового грузчика, получившего власть и не знающего, что с ней делать, и Сира, малкавианка с холодным, оценивающим взглядом, не сулившим ничего хорошего. Карл не стал задавать лишних вопросов, а придвинул новоприбывшему кружку с разогретой кровью и заметил, что Гангрелы в море – редкость, и встретить ещё одного, пережившего обращение без сира и не свихнувшегося, – всё равно что найти обломок того же корабля, на котором плыл сам.
В течение нескольких последующих лет Ян ван дер Грот, оставаясь формально независимым, примкнул к пиратской котерии и участвовал в её набегах на торговые суда, курсировавшие между Флорэвенделем, Дартадом и Остфаром, и именно в этот период его природная жестокость, прежде служившая исключительно целям выживания, начала приобретать черты откровенного садизма, питаемого безнаказанностью и полным отсутствием моральных ограничений. Он уже не просто убивал матросов, защищавших груз, а намеренно загонял их в трюмы, затапливаемые через пробоины, и наблюдал с холодным интересом, как люди захлёбываются в ледяной воде, прежде чем дотянуться до них когтями; он мог оставить раненого в шлюпке без вёсел посреди моря, предварительно надрезав ему вену ровно настолько, чтобы запах крови держал акул поблизости на протяжении нескольких часов, и возвращался на следующую ночь проверить, как далеко продвинулась работа челюстей. Атлан ценил его за эту растущую беспощадность, видя в ней инструмент, способный деморализовать врага быстрее, чем прямой абордаж, а Сира, напротив, отмечала, что морской Гангрел получает от убийства нечто большее, чем просто удовлетворение Голода, и её настороженность, граничившая с отвращением, лишь подстёгивала Яна демонстрировать свои наклонности всё более открыто. Карл, единственный, с кем он поддерживал нечто похожее на товарищество, иногда пытался сдерживать его, напоминая, что жестокость ради жестокости – дорога, ведущая к полной утрате контроля, но к тому моменту Ян уже вступил на Путь, который сам для себя определял как следование природе хищника, и не видел причин ограничивать себя в проявлениях того, чем являлся по сути.
Именно Карл, наблюдая за тем, как его младший соплеменник с каждым месяцем всё глубже погружается в пучину звериной безжалостности, впервые заговорил с ним о Шабаше – секте, которая не прячется за лицемерным Маскарадом и не требует от вампира притворяться тем, кем он не является. В долгих ночных беседах, разворачивавшихся на палубе захваченного судна или в укромных бухтах, где котерия пережидала день, старый Гангрел рисовал перед Яном картину организации, построенной не на страхе перед Советом и его законами, а на принципах свободы, войны и превосходства сородичей над смертным стадом. Карл упоминал стаи – боевые ячейки, связанные кровными узами крепче любых человеческих привязанностей, и жрецов, отправляющих тёмные ритуалы, которые превращают разрозненных хищников в единый организм; он рассказывал о крестовых походах, в которых целые колонны Шабаша отправляются на Ближний Восток и в Африку уничтожать древних, видя в этом не просто войну, а священную миссию по освобождению вампирической расы от гнёта старейшин. Всё это звучало для Яна как описание того самого порядка вещей, который он интуитивно искал с момента пробуждения на илистом дне, и понимание того, что где-то существуют сородичи, не пытающиеся сохранить остатки человечности, а сознательно культивирующие Зверя, упало в его душу с точностью последнего недостающего фрагмента мозаики.
Разрыв с пиратской котерией произошёл без враждебности, но и без сожалений. Атлан пожал плечами, заметив, что каждый волен выбирать свою дорогу, и что чудовище, не признающее даже своих, рано или поздно должно было уйти, а Сира промолчала, что было наилучшим прощанием из возможных. Карл, отведя Яна в сторону перед самым отплытием, сказал ему, что искать Шабаш следует не в прибрежных кабаках и не среди мелких бунтарей, а там, где идут настоящие войны, и что стаи сами находят тех, кто готов стать частью их семьи, если этот кто-то достаточно громко заявляет о себе своими действиями. Никаких паролей, лент и тайных знаков он не дал – лишь совет следовать своей природе до конца и не бояться крови, которая прольётся на этом пути. Поиск Шабаша занял несколько лет и превратился в долгое, методичное прочёсывание побережий, от флорских портов до островных колоний и дальше на юг, в воды, где влияние Совета ослабевало, а власть принадлежала тем, кто не признавал никаких законов, кроме права сильного.
Вербовщик нашёл его сам, как и предсказывал Карл, хотя на это потребовалось больше времени, чем хотелось бы: однажды ночью, когда Ян выслеживал одинокую жертву в лабиринте портовых складов некоего нейтрального города, путь ему преградили четверо сородичей, вышедших из теней одновременно и беззвучно, точно стая волков, окружившая добычу. Это была кочевая стая, называвшая себя 'жнецы прилива', и состоявшая из пяти существ, каждое из которых несло на себе печать долгой войны и ритуальной жестокости. Предводитель, Дукт по имени Лотар, огромный Бруха-антитрибу с выжженными на щеках шрамами в виде ритуальных узоров, не стал тратить время на предисловия и сообщил Яну, что за ним наблюдают уже несколько месяцев, и что стае нужен разведчик, способный действовать в открытом море и на побережье без постоянной поддержки. Рядом с ним стоял Священник стаи – сутулый, иссохший сородич из клана малкавианин, чьи пальцы, унизанные костяными кольцами, непрерывно перебирали ритуальный нож с лезвием из обсидиана, и именно он, а не Дукт, изложил условия, на которых чужаку могло быть позволено пройти посвящение. Условий было два, и первое из них Ян предвидел: следовало доказать, что старые кровные узы разорваны полностью и новообращённый не питает лояльности ни к кому, кроме будущей стаи, – иными словами, убить своего сира и предъявить доказательство. Второе условие, озвученное Священником с той же интонацией, с какой зачитывают рецепт, заключалось в том, что до совершения убийства Ян будет находиться под наблюдением одного из членов стаи, который не вмешается, но засвидетельствует исполнение, и что любая попытка уклониться или бежать будет расценена как отказ и караться немедленной смертью.
Согласие было дано без колебаний, и следующие недели превратились в охоту, где добычей выступало существо, некогда вырвавшее Яна из лап смерти и обучившее его первым навыкам не-жизни. Сир, как и следовало ожидать от существа, десятилетиями избегавшего любых контактов, уходил от преследования с мастерством, граничившим с предвидением, но на этот раз его ученик был не один: незримое присутствие свидетеля от 'жнецов', державшегося на расстоянии, не позволяло Яну ни отступить, ни проявить слабость, и в этом давлении, постоянно напоминавшем о себе холодным взглядом из темноты, было что-то сродни тому, что испытывает загнанный зверь, чья смерть или победа должны свершиться непременно. Финальная схватка произошла в той самой подводной пещере, где много лет назад сир показывал неумелому птенцу, как выращивать перепонки между пальцев, и бой, развернувшийся в кромешной темноте, на глубине, где давление воды сплющивало бы человеческие лёгкие в лепёшку, был лишён какого-либо символизма или ритуальной красоты – два хищника, способных менять форму, просто рвали друг друга до тех пор, пока один не перестал двигаться. Ян вспорол сиру горло и держал его голову под водой достаточно долго, чтобы убедиться, что регенерация не запустится вновь, после чего всплыл на поверхность, таща за собой труп, который предъявил ожидавшему на скалах свидетелю – молодому Гангрелу из жнецов, молча кивнувшему и указавшему направление обратного пути.
Обряды Посвящения, проведённые после возвращения, заняли несколько ночей и вместили в себя столько боли и экстаза, что даже Ян, привыкший к физическим страданиям как к неизбежному фону существования, обнаружил пределы собственной выносливости. Священник стаи руководил процессом лично, и каждое испытание несло двойную нагрузку: сломать остатки человеческой гордыни и одновременно привязать новичка к будущим братьям по крови через совместно пережитое унижение и муку. Яна закапывали в прибрежный песок на всю долготу светового дня, заставляя ощущать приближение рассвета каждым дюймом кожи, отделённой от солнца лишь несколькими футами сырой земли; его подвешивали на цепях над бассейном с голодными акулами, чью кровь предварительно смешивали с витэ Священника, вызывая у хищников состояние бешеного возбуждения; его заставляли охотиться на смертного, предварительно лишив возможности использовать Изменчивость и Дикость, – нагого, уязвимого, полагающегося только на первобытную силу, и наблюдать за этим испытанием собиралась вся стая, оценивая, достоин ли чужак звания хищника. Каждый этап завершался ритуальным надрезом, который Священник делал своим обсидиановым ножом, собирая кровь посвящаемого в небольшую серебряную чашу, и к тому моменту, когда все испытания были пройдены, Ян уже не чувствовал ни страха, ни гордости, а только глухую, почти механическую готовность продолжать. Кульминацией стал Братание – тот самый ритуал смешения крови, о котором ему прежде рассказывал Карл, но который в исполнении жнецов оказался куда более интимным и пугающим действом, чем можно было вообразить по чужим описаниям. Стая собралась в пещере, освещённой лишь масляными светильниками, расставленными на выступах скал, и Священник, занявший место в центре круга, первым надрезал себе запястье, пуская густое, почти чёрное витэ в общую чашу, после чего каждый из присутствующих, от Дукта до самого младшего бойца, повторил его жест своим ритуальным ножом, и воздух наполнился запахом проклятой крови такой концентрации, что даже у привычных к нему сородичей начали удлиняться клыки. Яну вложили в руку нож – его собственный, ещё ни разу не использованный в ритуалах, но отныне становившийся частью стайного арсенала, – и он, следуя примеру остальных, рассёк вену над чашей, добавив свою кровь в общее месиво, которое Священник затем освятил короткой формулой на языке, звучавшем старше любого из человеческих наречий. Чаша пошла по кругу, и когда горячая, многокомпонентная жидкость обожгла горло Яна, он почувствовал нечто, чему не находилось названия в его прежнем словаре: не любовь, не привязанность, а скорее внезапное, почти ошеломляющее осознание того, что эти пятеро существ, ещё вчера бывшие чужаками, отныне являются частью его самого ровно в той же мере, в какой он – часть их, и что винкулум, связавший их узами, отныне будет диктовать решения и поступки с той же неумолимостью, с какой Голод диктует охоту.
![]()
Завершающая часть посвящения – принесение формальной клятвы перед Дуктом и Священником – была обставлена с той же мрачной торжественностью, что и все предыдущие ритуалы. Лотар объявил, что отныне Ян ван дер Грот, бывший капер и бывший человек, принимается в стаю в ранге разведчика, действующего в море и на побережье, и что его обязанности отныне включают патрулирование акваторий, слежение за судами Совета и выполнение заданий, которые стая сочтёт необходимыми для ведения войны. Никаких документов, печатей и письменных приказов Шабаш не признавал, и единственным доказательством нового статуса служили ритуальные шрамы, которые Священник собственноручно нанёс на плечи новообращённого, и связь винкулума, пульсировавшая в крови, точно второе сердце, которого у Яна больше не было. К утру, когда звёзды начали бледнеть над морем, новоиспечённый член ушёл в воду, чтобы переждать день в одной из подводных нор, отныне принадлежавших не только ему, но и всей стае, и в этой мысли, впервые за долгие годы одиночества, не было ни тревоги, ни сожаления, а лишь спокойная уверенность хищника, наконец-то нашедшего свою стаю.
Десятилетия, последовавшие за посвящением, слились для Яна ван дер Грота в сплошную череду ночей, неразличимых по содержанию и отличавшихся лишь географией: северное побережье, где жнецы вырезали небольшой Элизиум, укрывавшееся в заброшенном маяке; островная цепь к востоку от морфитских колоний, где стая в течение нескольких лет методично уничтожала торговые суда, шедшие под защитой вражеских сородичей; устья рек, впадавших в залив южнее Друнгара, где устраивались засады на одиночных вампиров, рискнувших покинуть города без должного прикрытия. В каждой из этих операций Ян выполнял роль, к которой его готовили с момента обращения и которая теперь, подкреплённая опытом и связью винкулума, достигла того уровня эффективности, когда разведчик действует не как придаток стаи, а как её вынесенный далеко вперёд орган чувств, нащупывающий добычу раньше, чем та успеет заподозрить опасность. Он убивал без счёта – людей, служивших сосудами для вражеских сородичей, вампиров из числа сторонников Совета и тех нейтральных одиночек, что имели несчастье оказаться на пути военной машины Шабаша, – и каждое убийство, совершённое с той методичной изобретательностью, какую он начал культивировать ещё в пиратской котерии, стирало очередную грань между хищником и тем существом, что когда-то было человеком по имени Ян. Пытки, которым он подвергал пленников перед смертью, давно утратили прикладное значение – допросы редко давали сведения, которых стая не могла бы добыть иными путями, – и превратились в самодостаточный ритуал, позволявший растягивать чужую агонию на часы и наблюдать за ней с тем холодным, почти исследовательским интересом, какой биолог мог бы испытывать к препарируемому моллюску, если бы биологу было доступно бессмертие и полное отсутствие моральных ограничений. Он перестал ощущать разницу между живым и мёртвым телом задолго до того, как это осознал, и кровь, которую он пил из ещё бьющегося сердца, ничем не отличалась для него от крови, выдавленной из трупа, остывающей и густеющей, – важна была лишь концентрация витэ, а всё прочее растворилось в той серой пелене, что затянула его восприятие мира где-то на исходе второго десятилетия службы.
Эсбаты, проводившиеся стаей каждую неделю с неукоснительностью, какой могли бы позавидовать самые ревностные жрецы Святого Флорэнда, стали для Яна тем единственным якорем, что удерживал его рассудок от окончательного распада, и одновременно – той кузницей, где его Зверь получал регулярную закалку. Священник стаи, всё тот же иссохший уродец с обсидиановым ножом, не давал поблажек никому, и когда наступала очередь Яна резать себе вену над общей чашей, он делал это с отработанной механикой, не задумываясь о символическом значении жеста, который за десятилетия повторений стал таким же автоматическим, как удар когтями по горлу жертвы. Братание, обновляемое от ритуала к ритуалу, держал его привязанным к стае прочнее, чем любой контракт или клятва, и те мгновения, когда общая кровь обжигала горло, были, пожалуй, единственными, когда Ян ещё мог ощутить нечто, отдалённо напоминавшее эмоциональную связь с другими существами, хотя само понятие эмоций к тому моменту уже размылось для него до уровня инстинктивных сигналов 'свой-чужой', не требующих вербализации. Он всё ещё подчинялся Дукту и Священнику, но не из страха и не из уважения, а потому, что иерархия стаи была встроена в его восприятие мира так же глубоко, как иерархия акульей стаи, где вожак определяется размером челюстей и скоростью броска, и эта простота социальной структуры, лишённая двусмысленности человеческих отношений, устраивала его полностью.
Где-то на середине этого периода, когда счёт прожитых в не-жизни лет перевалил за отметку, после которой даже самые долгоживущие смертные превращаются в легенду или забываются вовсе, Ян столкнулся с человеком из своего прошлого, и встреча эта, продлившаяся не больше нескольких минут, подвела черту под тем процессом, который до той поры протекал исподволь, незаметно для самого объекта изменений. Стая оперировала в портовом городе на южном побережье Флорэвенделя, выкуривая из убежищ остатки разбитой когорты Совета, и когда бой переместился на причалы, Ян заметил среди мечущихся в панике людей старика, чьё лицо показалось ему смутно знакомым – не на уровне рассудка, который давно не утруждал себя воспоминаниями, а на том более глубоком уровне, где хранятся отпечатки значимых событий, врéзавшиеся в память до того, как она стала вампирской. Старик был одним из матросов 'Морского Змея', выжившим в кораблекрушении много десятилетий назад и постаревшим так, как стареют все смертные, – кожа, обтянувшая череп, дрожащие руки, слезящиеся глаза, в которых металось отражение пожара, пожиравшего портовые склады. Ян узнал его не по имени, которое выветрилось из памяти ещё тогда, на обломке мачты, а по татуировке на предплечье – грубому якорю, набитому корабельным коком каждому члену команды в год удачного рейса к Морфитским островам, и это узнавание не вызвало в нём ни радости, ни печали, ни даже мимолётного колебания, лишь короткую заминку, в течение которой мозг хищника сопоставил увиденное с каталогом известных угроз и не обнаружил таковых. Затем Ян убил старика – быстро, без пыток, почти машинально, перерезав горло одним ударом когтей и отступив в сторону, чтобы не испачкать ноги в крови, которая хлынула на доски причала, смешиваясь с грязью и отблесками пламени. Он не думал об этом убийстве впоследствии, потому что способность к рефлексии была принесена в жертву Пути задолго до той ночи, но сам факт того, что узнавание не повлекло за собой ни пощады, ни хотя бы секундного замешательства, стал для Зверя окончательным подтверждением: человек, носивший имя Ян ван дер Грот, мёртв полностью и без остатка, и существо, занимающее его телесную оболочку, не имеет к тому человеку никакого отношения, кроме цепочки полуистлевших воспоминаний, на которые ему наплевать.
К концу описываемого периода, когда на календарях смертных сменилось несколько поколений, а шабашитская стая потеряла в боях двоих членов и пополнились тремя новыми - его тело, изменённое десятилетиями практики Изменчивости, уже не возвращалось к человеческому облику даже в те редкие моменты, когда обстоятельства не требовали боевой формы, и смертные, которым случалось увидеть его мельком в ночи, описывали потом не гуманоидную фигуру, а нечто среднее между гигантским угрём и акулой-молотом, передвигающееся по суше короткими извивающимися бросками и издающее хриплые, булькающие звуки вместо речи. Говорил он действительно редко и односложно, используя не столько слова, сколько комбинации рыков и жестов, понятных членам стаи без перевода, и этой системы коммуникации вполне хватало для выполнения боевых задач, не требовавших докладов и обсуждений. Мысли его, когда он вообще давал себе труд их отслеживать, были короткими, инстинктивными образами – вспышка Голода, контур территории, сигнал опасности от винкулума, силуэт добычи на фоне лунной воды, – и в этой примитивной, почти кристаллической ясности звериного сознания не осталось места ни для сомнений, ни для честолюбия, ни для того специфического вампирического тщеславия, каким страдали даже самые дикие из его собратьев по Шабашу. Мотивация его сузилась до трёх базовых импульсов, которые он сам, если бы кто-то потребовал от него отчёта, затруднился бы сформулировать, но которые направляли каждое его действие с неумолимостью приливов: охота во всех её формах, от утоления Голода до ритуального умерщвления врагов; защита территории, в которую включались и подводные пещеры, и палуба стайного корабля, и даже акватория, патрулируемая жнецами; и сон – тот самый дневной сон под толщей воды или в трюме затемнённого судна, что был единственным временем, когда Зверь отпускал его в небытие, не требующее ни решений, ни поступков. О будущем он не задумывался по той простой причине, что само понятие будущего, растянутого на столетия вперёд, было продуктом человеческого рассудка, а человеческого в нём больше не было.
Раскол, положивший конец службе Яна ван дер Грота в стае, вызревал исподволь на протяжении нескольких лет, прежде чем прорваться наружу в виде открытого столкновения, едва не стоившего жизни всем участникам и навсегда изменившего расстановку сил в прибрежных водах к югу от флорских колоний. Причиной послужила не какая-то одна конкретная обида или размолвка, а то глубинное, почти тектоническое расхождение в понимании целей войны, какое рано или поздно возникает между теми, кто воюет ради победы, и теми, для кого война давно стала самоцелью и единственной формой существования. Дукт Лотар, за прошедшие десятилетия укрепивший свою власть над стаей до уровня, граничившего с единоличной тиранией, всё чаще принимал решения, продиктованные не стратегическим расчётом и не интересами секты, а личной жаждой крови, требовавшей всё более масштабных жертвоприношений, и каждая новая операция, в которую он втягивал «Жнецов», оставляла после себя всё больше пепла и всё меньше осмысленного результата. Последней каплей стал рейд на небольшой прибрежный городок, населённый по большей части рыбаками и их семьями, в котором, по данным разведки, не было ни одного сородича Совета, ни одного агента вражеской секты, ни даже смертных, представлявших хоть какую-то угрозу, – лишь несколько сотен человек, чья единственная вина состояла в том, что они жили на территории, которую Лотар вознамерился объявить своей охотничьей вотчиной. Ян, к тому моменту уже привыкший убивать без разбора и не испытывавший по этому поводу никаких моральных терзаний, тем не менее воспротивился приказу, и причина его сопротивления была не в жалости к смертным, которой он не испытывал, а в холодном, почти математическом расчёте хищника, понимающего, что бессмысленная бойня привлечёт внимание людей, за ними – агентов Совета, а за теми – силы, с которыми ослабленная и поредевшая стая могла не справиться. Лотар, не привыкший к тому, чтобы его приказы обсуждались, воспринял возражение как прямой вызов, и конфликт, тлевший между Дуктом и его лучшим разведчиком уже не первый год, выплеснулся наружу.
Стычка произошла прямо на палубе стайного корабля, в присутствии остальных членов жнецов, и то, что начиналось как спор, переросло в драку быстрее, чем Священник успел вмешаться со своими ритуалами. Лотар, полагавшийся на грубую силу и авторитет Дукта, недооценил противника, с которым прежде сражался плечом к плечу, но никогда не встречался в прямом противостоянии, и эта недооценка обернулась для него разорванным плечом, выбитым глазом и унизительным падением за борт, после которого он остался жив лишь благодаря тому, что Ян, подчиняясь остаткам винкулума, всё ещё пульсировавшего в мёртвой крови, не стал добивать поверженного командира. Остальные члены стаи, включая Священника, наблюдали за схваткой, не вмешиваясь, и по тому, как молча они расступились, когда всё было кончено, Ян понял то, что, вероятно, понимал уже давно, но не давал себе труда сформулировать: стая, державшаяся на ритуалах и кровных узах, исчерпала себя как боевая единица, и дальнейшее пребывание в ней означало бы не верность товарищам, а медленное разложение вместе с ними. Он покинул корабль той же ночью, уйдя в воду, как делал сотни раз до этого, но теперь за его спиной не было ни молчаливого одобрения Дукта, ни ритуальных шрамов, подтверждавших принадлежность к стае, ни даже винкулума в прежнем смысле – узы, ранее связывавшие его со стаей, превратились в болезненное, пульсирующее напоминание о разорванных отношениях, в гулкую пустоту, которая не исчезла, но отныне фонила в сознании как незаживающая рана. Формального изгнания не потребовалось – жнецы просто перестали существовать для него, а он для них, и это взаимное исчезновение было, пожалуй, наиболее честным завершением отношений из всех возможных. Последствия разрыва сказались не сразу, а спустя несколько недель, когда Ян, уже удалившийся от привычных мест охоты на сотни миль к северу, начал замечать, что винкулум, теперь уже ничем не подпитываемый, ощущается как глубокий, ноющий шрам на месте ампутированной конечности, а не как исчезнувшая связь. Это постоянное присутствие боли, не притуплявшейся со временем, стало для него новым видом Голода – не жгучей потребностью, а холодной, гулкой тишиной в той части сознания, где прежде фонили отголоски эмоций других членов стаи. Он не тосковал и не сожалел, потому что способность к этим чувствам была выжжена десятилетиями сознательного следования Пути Дикого Сердца, но практические последствия одиночества давали о себе знать: некому было прикрыть дневной сон, не с кем было согласовывать маршруты, и любая рана, полученная в стычке, отныне заживала медленнее, поскольку рядом не оказывалось Священника, чьё витэ ускоряло регенерацию. Он не искал новую стаю, потому что опыт стаи исчерпал для него саму идею коллективного существования, и впервые за долгие годы Ян ван дер Грот оказался в положении, которое сам для себя определил как возвращение к началу, – одинокий хищник в открытом море, не связанный ни с кем и ничем, кроме собственного Голода, инстинкта самосохранения и этой ноющей, неотвязной боли в мёртвой крови, которая будет сопровождать его отныне до тех пор, пока он живёт.
Весть о Заокеанье, докатившаяся до него примерно в то же время через обрывки разговоров в портовых кабаках и случайные контакты с другими сородичами-изгоями, поначалу не вызвала ничего, кроме скептического безразличия. Он слышал о землях за великим океаном и раньше, ещё во времена службы у жнецов, но тогда эти рассказы носили характер легенд, которыми развлекают молодых птенцов, – истории о материке, где нет ни Совета, ни Шабаша, ни древних, ни оборотней, а есть лишь бескрайние леса, полные непуганой добычи, и реки, в которых золото лежит на дне россыпями, как галька. Однако со временем, по мере того как флорские, треливские и халоньские корабли один за другим уходили за горизонт и возвращались с грузами, подтверждавшими реальность слухов, легенды начали обрастать практическими подробностями, и среди сородичей поползли разговоры о том, что колонисты Совета уже основали несколько поселений на восточном побережье нового континента, а значит, вслед за ними неизбежно придут и стаи Шабаша, и независимые, и те, кто не хочет иметь ничего общего ни с одной из сект. Для Яна, чьё существование к тому моменту свелось к монотонному циклу 'охота – сон – охота', перспектива пересечь океан и оказаться в месте, где не действуют старые законы, не довлеют старые враги и не фонит память о разорванных узах, стала тем единственным стимулом, который ещё мог вывести его из состояния звериной апатии.
Подготовка к плаванию заняла несколько лет, потому что пересечь океан вампир-одиночка мог лишь одним способом: присоединившись к каравану смертных кораблей в качестве безбилетного пассажира, спящего в трюме или под корпусом судна, на глубине, где давление воды и холод делают не-жизнь почти неотличимой от смерти. Ян выбрал флот, отплывавший из Эирини в составе нескольких торговых нефов и двух военных галер под флагом Флорэвенделя, и пробрался на борт одного из грузовых судов в ночь перед отплытием, растворившись в трюмной воде, куда не заглядывали даже самые дотошные таможенники. Путешествие, продлившееся несколько месяцев, он провёл в оцепенении, близком к торпору, поднимаясь на поверхность лишь по ночам, чтобы утолить Голод крысами, в изобилии водившимися в корабельных трюмах, и снова уходя на глубину до следующего заката, и за всё это время ни один смертный на борту не заподозрил, что с ними плывёт существо, чей возраст уже перевалил за несколько столетий.
Заокеанье встретило его запахом земли. Слухи о Пределе, именуемом также Ультрамаром – самом загадочном из материков Заокеанья, овеянном непроницаемой туманной завесой и населённом, если верить россказням моряков, варварскими царствами и остатками утерянных цивилизаций, – достигли ушей Яна спустя несколько десятилетий после его прибытия в колонии,
Последнее редактирование:













