Простой скиталец | Мусаши



_1.png



_3.png
| Мусаши Ханко
| Protein
| Человек-кансай
| 76
| В Императора, Энергия ЦИ
| Скинец
| Замкнутый, спокойный одиночка. Холоден и расчётлив в бою, но без жестокости ради жестокости и торжества не знает. Пойдёт на что угодно ради победы над настоящим противником, а вот резать беспомощных брезгует.
| Непревзойдённый клинок и чтение противника. Терпение, расчёт, упорство, мудрость. Хладнокровие и умение управляться зверем, атакже владение способностями вампирскими.
| Гордое одиночество и вера. Брезгливость к бесчестной добыче связывает руки. В битве может потерять контроль, не раздумывая о последствиях или скрытию личности. Серебро, солнышко и другие вампирские мелочи.
| Прогоняет бой в голове десятки раз перед схваткой - следит за противником издали, изучает, копирует и продумывает тактику боя - не всегда честную. Точить и омывать клинок. Кушать суши (особый рецепт, что выучил благодаря странствиям - узнайте в ис)
| Найти себя в этом мире или достичь чего-то неведомого.
| Языки, которые знает персонаж: Кансайский, говор Амани
| Власть над сутью | Прорицание |


_2.png



Никэдо. Два больших острова к северу от столичного Мисимото, край густых лесов, горных хребтов и чистых озёр, куда почти не дотягивается рука кицунэ из далёкой Камигавы. Здесь идёт война всех против всех: десятки наделов грызутся за власть, монахи-воины сора-сю объявили себя независимыми, а сильнейшим на западном острове поднялся клан Фудзене. Его даймё, Ёсимунэ Фудзен, из простого воина выросший в самого могущественного феодала архипелага, ведёт войну под святым предлогом - вернуть трон изгнанному императору Ёсинари, которого, по слухам, он же и укрывает в своих лесах. Фудзен хранит верность старой…

Всё не то.. Лучше начать сначала. У меня ещё много времени. Даже слишком.

В глухом уезде префектуры Кикучи, где рисовые поля Фудзена упираются в тёмную стену леса, а неба над головой почти не видать, стоял двор семьи Ханко. Надел был совсем мал, клочок земли, который едва кормил семью от урожая до урожая, а в дурные годы не давал и того. Отец Мусаши день за днём гнул спину в воде по колено, мать пряла и латала старую одежду. Рис на исходе, до нового сбора ещё далеко и в животе пусто. В этой дощатой минке под соломенной крышей, среди запаха мокрой земли и дыма от очага - родился мальчик. Ничего за спиной или впереди, за то жизнь. Долгая жизнь.

Рос мальчик не по годам крепким и к работе привычным. Едва научившись твёрдо стоять на ногах, он уже плёлся за отцом на поле, носил воду, выдёргивал сорную траву меж рисовых стеблей. Не жаловался, не ныл и делал что велено, поговаривали соседи, что с таким то помощником может и перестанут с голода мориться местныЕ. Только земля своего хозяина не выбирает, а судьба и подавно.

Беда пришла, как зимний голод. Отец слёг от хвори, что началась с кашля, а кончилась тем, что однажды утром он просто не поднялся с циновки. Схоронили его на краю поля, под старым деревом, и Мусаши впервые увидел смерть - хотя такая казалось ему хуже чем от чего угодно. С того дня двор будто осиротел дважды. Работать стало некому, рук не хватало, а вскоре и сама мать начала чахнуть. Кашель, что свёл в могилу отца, теперь поселился в её груди и каждый день она угасала чуть сильнее, чем накануне. Понимая, что долго ей не протянуть, а мальчика поднимать некому, решила она отдать его дяде. Тот жил при храме в соседнем уезде, человек был немолодой, своих детей не нажил и принять племянника согласился без долгих уговоров. Так Мусаши собрали в дорогу с тем немногим, что у него было - увели прочь от малой дощатой минки, от поля и от свежей могилы под деревом. Назад он уже не вернётся.

Храм стоял на отшибе, у подножия холма. Был он невелик и небогат - потемневшее от времени дерево, замшелые камни, да садик, который дядя держал в строгом порядке, разравнивая гравий и подметая дорожки. Денег на великие обряды или почести не хватало, но для простого люда, что обитал вокруг это было не так плохо и подходяще. Дядя оказался человеком немногословным и жёстким. Мусаши быстро понял, что прежде чем стать монахом, тот был кем-то другим. Выдавала походка, прямая спина, привычка держать руки так, будто на поясе всё время висит что-то.. А ещё выдавал старый тати, что висел в дальнем углу, завёрнутый в ткань. Мусаши взялся за храмовую работу так же, как когда-то за отцовскую мотыгу. Носил воду, колол дрова, чистил садик и не было дня, чтобы он отлынивал. Хотя по другому быть и не могло - жить и кушать то хотелось. Дядя приглядывался к нему искоса, ничего не говоря, но кое-что подмечал для себя. Племянник не просто терпелив, он упрям той редкой упрямостью, что не ломается от первой тяжести или проблемы. И смекает быстрее чем мужик простой, а главное старается. Однажды вечером, когда работа была кончена, дядя долго смотрел на мальчишку, что успел вырасти чуть больше десятка лет, а потом снял со стены тот самый свёрток. В этих краях, сказал он, человек без меча долго не живёт. Война у порога, разбойники в лесах, кицунэ далеко (и они бы защищать крестьянина-монаха не стали бы), а ками-духи землю не сторожат. Раз уж судьба отняла у тебя поле, пусть даст хоть это. И развернув ткань - он впервые вложил в руки Мусаши настоящую сталь.

Сталь оказалась тяжелее, чем думалось. Мусаши держал тати обеими руками, а клинок тянул вниз к земле, будто не желал слушаться крестьянского сына. И мальчишка, с большой тяжестью и “болью”, выровнял меч сам, потому что бросать не привык, а просить о помощи не умел.С того вечера начался иной порядок дней. Работа никуда не делась, воду носить и дрова колоть приходилось по прежнему, но к ней добавилось другое. Дядя выводил его в сад на рассвете и заставлял повторять одно и то же движение по сотне раз. Замах, шаг, остановка. Снова замах, снова шаг. Мусаши не понимал, зачем повторять одно и то же, пока руки не отнимутся, и однажды спросил об этом. Дядя ответил коротко - меч не в руках живёт, а в голове и в животе. Пока тело само не запомнит движения клинка, думать в бою будет некогда.

Так Мусаши узнал, что кэндзюцу это не про великие махи. Это про вечное терпение. Искусство точности, говорил старик, начинается с того, чтобы выкинуть из головы всё лишнее. Остаётся только клинок и цель. Шли месяцы. Тело крепло, движение из чужого становилось своим и тот тяжёлый тати, что поначалу тянул к земле, теперь лежал в руках как влитой. А Мусаши, сам того ещё не понимая, переставал быть крестьянским сыном с полузабытого поля. В нём прорастало новое зерно, что раскроется в будущем.

Зерно проросло раньше, чем кто-либо ждал. Случилось это на исходе осени, когда к храму вышел чужак. Ронин, судя по мечу за поясом и потрёпанному виду, давно скитался без господина. Был он голоден, зол и пылен с дороги, и попросил у дяди крова да чашку риса, как просят все бродяги. Только просить он не умел нормально, а требовал.

Дядя ответил, как было: риса в храме нет даже на двоих, делить нечем, а ночлег под крышей дать можно, да и только. Для нищего монаха это был достаточно адекватный ответ. Но ронин услышал в нём не бедность и щедрость, а пренебрежение. Лицо его потемнело. Он привык, что меч на поясе кормит лучше всякой мотыги и отказ принял за оскорбление, как плевок в своё лицо. А лицо для воина в Кансае дороже самой жизни.
Началась разговорная перепалка, после чего воин заявил, что старик оскорбил его и уплатит кровью за дерзость со словами.

_4.png
И тут перед дядей встал Мусаши.

Он сам не понял, как оказался впереди. Просто шагнул, заслонил старика плечом и поднял свой тренировочный бо, потому что настоящего меча ему пока не давали в руки. Мальчишка против взрослого бойца с клинком. Ронин даже усмехнулся, увидев это. Он не стал звать на честный поединок, не поклонился, как положено меж воинами. Зачем кланяться крестьянскому иродцу. Он просто шагнул и рубанул коротко, чтобы покончить с этим разом. Мусаши выжил в тот первый миг лишь потому, что тело само вспомнило движения от угрозы. Шаг в сторону, и клинок свистнул там, где он только что стоял. Ронин ждал, что мальчишка застынет от страха, а тот ушёл. Это разозлило бродягу сильнее любого оскорбления. Он насел, рубя раз за разом, и бо в руках Мусаши трещал под ударами, крошился, становился короче. Силы были очевидно неравны. Ещё немного и взрослая рука пробьёт защиту.

И тогда Мусаши сделал то, чему не учат. То что не вписать ни в школу четырёхх, ни в красивые ката. Падая под очередным ударом, он зачерпнул свободной рукой горсть мокрой земли с гравием и швырнул её ронину в лицо. Тот взвыл, ослеплённый и на один удар сердца перестал видеть. Одного удара хватило. Он рванулся вперёд и со всей силы, что была в теле, обрушил остаток сломанного бо ронину на висок. Раз. И ещё раз, когда тот пошатнулся. И ещё, когда упал. Бил, пока чужак не затих в грязи у ворот храма, бил уже не за себя и не за дядю, а потому что страх требовал добить, чтобы тот не поднялся.

Когда всё кончилось, Мусаши стоял над телом, мокрый, дрожащий, с обломком в окровавленных руках. Тишину нарушал только его собственный рваный вдох. Он победил. Победил подло, не так, как пелось в сказаниях о великих кэнинах. Но он был жив, а тот, кто грозил кровью, нет.
Дядя так и не вмешался. Он стоял всё это время у стены храма, сложив руки в рукава, и смотрел молча. И только теперь медленно подошёл, опустил взгляд на тело, потом на племянника. Подняв клинок тот внимательно осмотрел его и понял, что Мусаши невероятно повезло - тот был похож на кусок стали, а не меча, ведь видно тот скитался слишком долго и уход за оружием стал для того не очень нужным. Повезло. На этот раз.

Мусаши не чувствовал торжества. Его трясло и пугало всё это. Кровь на руках пугала меньше, чем то, что сидело внутри - он только что убил человека и остался жив, и эти две вещи никак не желали укладываться в голове. Ночью он не спал, всё видел перед собой ослеплённое землёй лицо и слышал тот глухой звук, с которым обломок бо встретил висок. Дядя не утешал особо. Он сказал лишь, что страх это правильно, бояться должен живой, а кто не боится отнятой жизни, тот либо глупец, либо уже не человек. И добавил, что чужой клинок отныне принадлежит мальчишке. Раз отнял жизнь, носи то, чем её можно отнять снова.

Несколько дней старик возился с тем мечом. Отчищал ржавчину, правил зазубрины, выводил кромку и под слоем запущенности проступала неплохая сталь, которую прежний хозяин просто не берёг. Когда работа была кончена, дядя вложил клинок в руки племянника. С того дня деревянный бо в саду сменила настоящая сталь и обучение пошло иначе. Теперь дядя не просто гонял его по ката. Он бил в ответ. Учил читать чужое движение по плечам, по дыханию, по тому, куда смотрит противник за миг до удара. Искусство внимательности, говорил старик, хотя сам вероятно не был великим воином, но рассказать всё и поделиться знанием - было славной задачей. Он заставлял Мусаши драться уставшим, голодным, в темноте, на скользком гравии, отучая тело от удобства и приучая к тому, что бой не выбирает - когда ему случиться. И раз за разом напоминал про ту победу у ворот. Удача кончится. Останется только то, что ты вобьёшь в себя сам.

Год за годом он рос головой и телом, ну и конечно клинком. К пятнадцати он уже доставал старика в учебных схватках, к шестнадцати дядя всё чаще отступал, кряхтя и пряча довольство за хмурым лицом. Слухи о мальчишке из храма поползли по округе сами собой, как всегда ползут слухи о чужой силе. Стали приходить чужие. Кто из любопытства, кто из самолюбия, кто проверить, правда ли крестьянский выкормыш владеет мечом не хуже кэнинского сына.

Первых таких было немного и бились не до смерти,а до первой крови или сдачи, как водится меж теми, кто меряется без вражды. Но были и другие, кто приходил всерьёз, с обидой или с именем, которое хотел возвысить за счёт безродного. Этих Мусаши встречал так, как научила его та первая ночь у ворот - готовностью сделать что угодно ради победы. В поединке нет чести у того, кто мёртв. Но кидаться грязью или бить по ногам было не великой тактикой, часто стоило бить словами или временем. Гордый не сможет ждать долго, умный не сможет терпеть глупца, а болтун не выдержит молчания или игнорирования - все ведутся на эмоции и теряют мысль.

Он не проиграл ни одного боя. И с каждым выигранным в нём крепло то, что дядя приметил ещё в нищем мальчишке у мотыги, и что теперь пугало старика чуть сильнее, чем радовало. Мусаши перерастал храм. Перерастал и самого учителя. Меч стал тесен этим стенам.

К семнадцати годам он сказал то, что дядя давно ждал и чего боялся услышать. Он уходит. В храме ему больше нечему учиться, а сидеть на месте, когда внутри горит - ошибка. Кансай велик, война идёт по всем островам, и где-то там есть мастера сильнее, школы выше, противники, на которых только и можно проверить, чего он стоит на самом деле. Дядя не отговаривал. Зерно, которое сам же помог прорастить, теперь не удержать в горшке. Он лишь снова осмотрел тот выправленный клинок, кивнул и сказал на прощание то, что Мусаши запомнит надолго - “Иди и помни, что меч не делает человека великим. Великим его делает то, ради чего он этот меч поднимает. Найди это, или так и останешься бродягой с железом на поясе.” После чего отдал свой второй клинок, не видя от него смысла на стене.

И на исходе той же осени, ровно через несколько лет после того, как чужой ронин пришёл к этим воротам за кровью, из них вышел новый. Мусаши Ханко уходил в скитания, ещё не зная, что скоро его слова о чести живых найдут совсем другой смысл.






Молодость Мусаши слилась в одну долгую дорогу. Он шёл от уезда к уезду, от острова к острову, нигде не задерживаясь дольше, чем нужно. Спал где придётся, ел что подадут или что добудет сам, и единственным его спутником был тот выправленный клинок убитого ронина и клинок от старика. Он искал мастеров. Слышал в придорожной харчевне, что в таком-то уезде живёт учитель кэндзюцу, и шёл туда, чтобы вызвать на поединок или хотя бы подсмотреть чужую школу. Иные принимали его с насмешкой, безродного бродягу в драном кимоно. Иные оказывались сильнее, и тогда Мусаши уходил битый, но не сломленный, унося в голове то новое движение, что его достало. Поражение учило лучше любой победы, в этом он рано убедился. Но бросаться в бой очертя голову он давно отвык. Прежде чем сойтись с кем-то всерьёз, Мусаши приглядывался. Подолгу наблюдал за противником издали, со стороны - как тот стоит, как держит меч, на какую ногу опирается перед ударом, куда косит глаз за миг до выпада. Если удавалось, он подсматривал чужие тренировки, ловил повадку, выучивал её наизусть. А после уходил куда-нибудь в тишину, садился и закрывал глаза.В этой тишине и происходило главное. Мусаши проигрывал будущий бой в голове, раз за разом, от первого шага до последнего. Вот противник бьёт справа, и он уходит так. Вот слева, и он отвечает иначе. Вот враг медлит, вот спешит, вот меняет руку. Парень прокручивал схватку десятки раз, проживал каждый возможный исход, пока тело само не запоминало ответ на любое движение. К тому мигу, когда дело доходило до настоящей стали, Мусаши будто дрался уже не в первый, а в сотый раз.

К двадцати с небольшим за ним уже тянулся след. Бродяга, что не проиграл ни одной смертельной схватки. Безродный, что бьёт мастеров их же оружием и уходит. Слухи эти шли впереди него, и однажды добежали туда, куда Мусаши и сам стремился. До чужого двора, где сидел человек, которого молва звала одним из лучших клинков Никэдо. Звали его Аоки Рюносукэ. В отличие от Мусаши, он имел всё, чего у бродяги отродясь не водилось. Он служил наставником кэндзюцу при дворе одного из семё клана Фудзен, жил в почёте, носил доброе имя и собственный клинок работы известного мастера. Аоки был молод, но успел сложить свою школу и прославить её. Бился он необычно - длинным и тяжёлым нодати, оружием, что иному и двумя руками не поднять, а он крутил им так, будто это ивовый прут. Стиль свой он назвал в честь грифона, и говорили, что удар его быстр и неуловим, как бестия над водой.

_5.png
Проиграть такому было не зазорно. Победить казалось немыслимым.

Про Аоки Мусаши слышал давно и шёл к нему через половину острова. И прежде чем послать вызов, он сделал то, что делал всегда. Несколько дней он крутился возле двора неприметным бродягой, к каким никто не приглядывается, и ловил Аоки взглядом. Смотрел, как тот тренируется во дворе, как заносит тяжёлый нодати, на какую ногу встаёт перед своим прославленным ударом, куда уходит клинок после замаха. Грифончик был хорош, спору нет. Но у всякой твари есть тот короткий миг, когда крыло уже сложено, а новое движение ещё не начато. Этот миг Мусаши и высмотрел. Потом он, как водится, ушёл в тишину и закрыл глаза. И прогонял будущий бой раз за разом, пока не выучил его наизусть. Десятки раз, сотни. К тому дню, когда он передал через людей семё, что хочет сойтись с его наставником, бой был уже прожит в голове от начала до конца. Оставалось лишь повторить его наяву.

Господину затея пришлась по вкусу. Его лучший боец рубит безродного выскочку, что наводит страх по Никэдо, чем не повод возвыситься в глазах соседей. Место назначили на отмели у небольшого полуостровка в проливе, время на раннее утро, и оба съезда стали ждать рассвета. Аоки прибыл вовремя, со свитой, со своими свидетелями и с тем самым нодати у пояса. Всё было готово для красивого предания - великий мастер карает дерзкого бродягу под лучами восходящего солнца. Наверняка кто-то из челяди уже складывал в уме хокку об этом дне.

…Но Мусаши не пришёл…

Солнце поднялось, отмель обсохла, а лодки с бродягой всё не было. Свидетели переглядывались. Струсил, решил кто-то с презрением, и слова эти подхватили. Аоки молчал, но скулы его каменели час от часу. Так с ним не поступал ещё никто.

А Мусаши не трусил и не куражился. Он сидел на дальнем берегу, поджав ноги, и в последний раз прогонял схватку в голове. Ему некуда было спешить. Пусть Аоки кипит на солнцепёке, пусть злость застилает ему глаза, тем вернее великий мастер забудет холодный расчёт и кинется рубить сгоряча. А сам Мусаши тем временем ещё раз проходил тот единственный миг сложенного крыла, ловил его снова и снова, чтобы в нужное мгновение рука не дрогнула. Опоздание было не дерзостью, но… Оно было частью боя, такой же, как замах или шаг. Половину схватки он выигрывал ещё до того, как ступит на песок.

Лодка Мусаши ткнулась в отмель только к полудню, когда Аоки уже клокотал от ярости. Бродяга сошёл на песок неспешно, будто и не на смерть пришёл. Меча на поясе у него не было. По дороге, в лодке, он остругал своим коротким ножом сломанное весло паромщика, грубо и наспех, придав ему вид клинка. С этой деревяшкой в руке он и встал на песке, не поклонившись, не сказав приветствия, как будто перед ним был не прославленный мастер, а пустое место. Аоки этого уже не снёс. Он рванулся первым, не дожидаясь знака, и тяжёлый нодати взлетел в том самом неуловимом ударе “грифона”. Рубил он не с холодной головой, а сквозь застилавшую глаза злость и оттого поспешил. А Мусаши этот момент знал наизусть, он прожил его сотню раз в мыслях и голове. Воин ушёл тем самым шагом, нодати свистнул мимо, и в тот короткий миг сложенного крыла, что он высмотрел ещё у двора, обструганное весло уже падало вниз. Вся тяжесть дерева, вся сила тела, встретила висок мастера с глухим звуком. Хищник оборваллся на середине полёта. Аоки рухнул на песок, и нодати выпал из руки, что уже не могла его держать.

Всё кончилось быстрее, чем закипела бы вода для чая. Мусаши стоял над поверженным, с грубой деревяшкой в руке. Свидетели окаменели. Их великий мастер, лучший клинок Никэдо, лежал в мокром песке, сражённый бродягой с обломком весла.

И снова, как тогда, у храмовых ворот, Мусаши не почувствовал торжества. Он смотрел на Аоки, на его дорогой нодати, брошенный в песок, и думал о том, сколько лет тот вкладывал в свою технику, сколько было в нём настоящего мастерства, которого Мусаши так и не дал ему показать. Он победил потому, что высмотрел, выждал, разозлил и ударил вернее. Такого мастера свёл со свету, пробормотал он скорее себе, чем свидетелям, и не дожидаясь ответа, побрёл назад к лодке. Под взгляды местных.






После того поединка что-то в Мусаши сместилось. Слава, которой он не искал, теперь сама бежала впереди него, и это оказалось хуже безвестности. Раньше он сам выбирал, кого вызвать, а теперь его всё чаще искали сами - задиристые мальчишки с двумя мечами, что хотели подняться за счёт его имени, обиженные ученики убитых им мастеров, охотники до чужой головы.

Слова дяди, брошенные на прощание, теперь возвращались к нему всё чаще. Меч не делает человека великим. Великим его делает то, ради чего он этот меч поднимает. Найди это, или так и останешься бродягой с железом на поясе. На отмели у того островка Мусаши впервые ясно почувствовал, что бродягой с железом он как раз и стал. Он умел убивать лучше многих, может, и лучше всех на Никэдо, а вот зачем убивает, ответить не умел. И он пошёл дальше, но искал теперь не только сильную руку. Он стал заглядываться на другое. Как держат кисть монахи в придорожных дзи-ин, как старик-гончар выводит чашу для тяною, не глядя на руки, как складывает хокку захожий поэт, выбирая одно слово из сотни. Во всём этом он угадывал ту же точность, что и в ударе клинка, тот же выброшенный из головы сор, ту же единственную верную линию. Кэндзюцу, начал он понимать, лишь одна тропа на склоне большой горы, а троп таких много, и ведут они, должно быть, к одной вершине. Только разглядеть эту вершину пока не выходило.

Скитания носили его по островам не один год. Он переправлялся через проливы, поднимался в горы, где облака лежат ниже троп, ночевал в брошенных храмах и рыбацких лачугах. Седлал чужие дороги, ел чужой рис, и всюду слушал, о чём говорят люди у огня. А говорили, среди прочего, об одной школе, что отличалась от всех. Школа эта стояла далеко от больших дорог и носила имя, которое знали по всему Кансаю. Готовили в ней не безродных бродяг и не деревенских дзи-кэнинов, мечтающих выслужиться, а отборных воинов, тех, кому потом доверяли стоять подле даймё на поле брани. Хатамото. Личную гвардию, право которой быть при господине покупалось годами и годами совершенства.

И чем больше Мусаши слышал об этой школе, тем сильнее его туда тянуло. Не вызвать на бой, как прежде, а понять. Увидеть своими глазами, чему учат тех, кого зовут лучшими, и есть ли там та вершина, которую он искал, или одна только отточенная до блеска техника, какую он и сам уже перерос. И однажды дорога вывела его к высоким воротам, за которыми слышался размеренный счёт ударов деревянных мечей. Мусаши остановился перед ними, пыльный и безымянный, как стоял перед всеми воротами своей жизни. И впервые за долгое время не знал наверняка, зачем пришёл - за поединком или за ответом.

Ответа Мусаши не получил. У ворот его встретили холодно, оглядели пыльное кимоно, услышали, что имени за ним нет, и говорить дальше не стали. Школа не открывала створок перед каждым бродягой, что забрёл с большой дороги. И тогда Мусаши сделал то, что умел лучше всего. Раз не пускают как человека, он войдёт как противник. Он бросил вызов.

Долго ждать не пришлось. Вышел ученик. И надо сказать выглядел он вовсе не как великий воин. Немолодой уже, сухощавый, с лицом тихим и бледным, каких в любом уезде встретишь дюжину. Меч у него был средний, не длинный нодати и не парный дайсё, а самый обычный клинок, какой носит всякий кэнин, а также шляпа. Ничего в нём не было от грозного бойца. Но взгляд, которым он окинул Мусаши, был.. Другим. Он будто знал, кто перед ним.

Биться решили не у ворот, а в саду за стенами школы. Был он закрытый, тенистый, из тех, что разбивают для созерцания, а точнее мшистые камни, тёмная зелень, песок, расчёсанный граблями в ровные борозды. В тот день шёл дождь, тихий и обложной, он шуршал по листве и сглаживал борозды на песке, и от этого сад казался ещё тише, ещё дальше от мира. У дальней стены, под навесом, сидел старик. Он не вмешивался и не говорил ни слова, лишь смотрел, сложив дряхлые ручки и Мусаши сразу понял, что это и есть здешний наставник.

_6.png
Он, как всегда, выждал. Странное дело.. За тихим учеником не угадывалось ни одной привычки, ни одного лишнего движения, которое можно было бы высмотреть и обернуть против него. Но ждать без конца под дождём Мусаши не стал. Он увидел просвет, короткий, какой высматривал всю жизнь, и ударил. Клинок пошёл вниз, к плечу, тем выверенным ударом, что он уже прожил в голове. Он уже знал, как хрустнет под сталью кость, уже видел исход, как видел его сотни раз.

И исхода не случилось.

В тот последний волосок мгновения, когда удар было уже не остановить, рука тихого ученика оказалась там, где ей быть никак не следовало. Не раньше, не позже, не на палец в сторону, а точно там, куда шла сталь. Средний клинок встретил удар Мусаши и увёл его вбок, мягко, без натуги, будто противник знал о замахе прежде самого Мусаши. Будто прочёл его так же. Сталь скользнула по стали, дождь ударил в лицо, и парня на один удар сердца замер, не веря. Это не было ни силой, ни скоростью. Это было похоже на волшбу или нечто инное.

И только он хотел понять, что же сейчас произошло, как понимать стало некогда. На него обрушился град ударов. Тихий ученик, что мгновение назад казался невзрачным и медлительным, вдруг словно сорвался с цепи, и клинок замелькал в дожде так, что Мусаши едва успевал подставлять сталь. Он отступал, отбивал, уходил, как учила его вся прожитая дорога, но впервые в жизни этого не хватало. Куда бы он ни двинулся, противник был уже там. Что бы ни задумал, бледноликий читал это раньше, чем сам Мусаши доводил мысль до конца. Тот провал в чужом движении, который ронин всегда умел высмотреть и поймать, здесь не находился вовсе, будто у этого человека и не было слабых мест.

Мусаши попробовал перехватить, обернуть защиту в ответный удар. Не вышло. Ученик был быстрее. Всегда на тот самый волосок быстрее, тот самый, что Мусаши привык отбирать у других, а теперь отбирали у него самого. Клинок убитого ронина, верный спутник стольких дорог, трещал и пел под ударами, выкрашивался, сдавал. И когда бледноликий ударил снова, старая сталь не выдержала. Клинок лопнул, разлетелся, и удар, которому больше нечего было встретить, прошёл дальше.

Сталь рассекла грудь. Мусаши ощутил не боль сначала, а удивление, тот же холодок неверия, что и в первый миг, только теперь он растекался по телу вместе с чем-то горячим. Ноги подломились. Он опустился на мокрый песок сада, на размытые дождём борозды, и обломок рукояти выпал из ослабевшей руки. Дождь шёл ему в лицо, мешаясь с кровью, а сама кровь толчками уходила в песок и Мусаши чувствовал, как вместе с ней уходит тепло. Приходил холод. Тот самый, последний, о котором он столько раз думал, стоя над чужими телами, и которого впервые встретил так близко, как встречали его все, кого он свёл со свету. Он лежал, глядя в серое дождливое небо над тёмной зеленью сада. Была лишь странная ясная тишина и одна мысль, которая всё крутилась и не уходила. Вот, значит, как это, когда быстрее и вернее не ты..

Так и закончилась история не слишком великого мастера. Точнее, не мастера вовсе. А простого воина.

К телу подошёл старик. Дождь всё так же ровно шуршал по листве, и под этот шорох наставник остановился над лежащим и посмотрел сверху вниз. На рассечённую грудь, на обломок клинка в раскрытой ладони, на лицо, с которого дождь уже смыл и пыль дороги, и напряжение боя, оставив одну только тишину. За его спиной стоял бледноликий ученик, опустив средний клинок, и тоже молчал. Старик наконец заговорил, негромко, не оборачиваясь.


  • Способный был, сказал он. Сам дошёл до того, до чего иные идут под крылом мастера всю жизнь. Жаль только, шёл один и думал, что одного клинка довольно.
Он помолчал, глядя на стекающую в песок воду, мутную, розовую.

  • Меч у него был быстрый. А вот спросить себя, ради чего он этот меч поднимает, времени так и не нашёл. Оттого и лёг здесь, у чужих ворот, безымянным.
Дождь сглаживал борозды на песке, заносил следы недолгого боя, и скоро от всего, что здесь случилось, не осталось бы и памяти. Простой воин по имени Мусаши Ханко искал на дорогах Кансая руку сильнее своей и однажды нашёл. Он хотел понять, есть ли на свете та вершина, к которой ведут все тропы. И, должно быть, в последний свой миг, лёжа на мокром песке тихого сада, он подобрался к ответу ближе, чем за все годы со сталью в руке. Только рассказать о нём было уже некому.


  • Да.. А ведь я мог закончить всё так. - Проговорил Мусаши, попутно перелистывая страницу. Обмакнув кисточку он продолжил. - “Но даже с разрезом на груди, Мусаши сказал…”

Туша истекающая кровью заговорила. Мусаши Ханко. Ради пути. Выдавив из себя два слова, старик всё же опустил морду ближе и сказал.

  • Жить хочешь? Похвально, даже поведал о себе.
Старик попросил у ученика клинок, и тот молча передал ему средний меч, ещё влажный от дождя и чужой крови. Мусаши смотрел на всё это снизу, глазами что уже почти потухли. Мир уплывал, расплывался по краям, и голоса доносились до него будто сквозь толщу воды. Он не понимал, что задумал старик, да и не было уже сил понимать. Кровь толчками уходила из рассечённой груди, и каждый удар сердца, всё более редкий, выгонял из тела остаток тепла. Старик попросил поднять парнишу, ведь, кровь должна стечь.

Поднёс к губам собственное запястье и одним коротким движением вспорол себе вену чужим клинком. Тёмная и густая кровь выступила из раны, старик поднёс рану ко рту умирающего. Мусаши хотел отвернуться, но не было сил даже на это. Он почувствовал, как чужая кровь потекла ему в гортань, тёплая, тяжёлая, ни на что не похожая. Сначала он давился ею, последним угасающим телом противясь, а потом что-то в нём переменилось. Холод, что уже подбирался к самому сердцу, вдруг качнулся назад. Тьма перед глазами сгустилась до полной черноты, мокрый сад, дождь, лицо старика, всё схлопнулось в одну точку и погасло.

И-... Он проснулся в комнате, закрытой от солнечного света. Ни окна, ни щели. Стояла кровать и только. Но Мусаши видел. Видел грубые доски стены, циновку на полу, низкую кровать, на которой лежал, видел всё так ясно, будто комнату заливал ровный серый свет. Это было первое, что он понял - с глазами что-то не так. Со всем телом что-то было не так.

Он сел. Раны на груди не было. Там, где средний клинок ученика вспорол его до кости, осталась лишь гладкая кожа, ни шрама, ни корки запёкшейся крови, ничего. Он помнил холод, помнил, как тепло уходило в мокрый песок, помнил серое небо над тёмной зеленью сада. Он умирал, в этом не было сомнений. А теперь сидел в темноте целый, и тело слушалось его, как никогда прежде. Только дышать почему-то не тянуло. Грудь не поднималась сама собой, и он, спохватившись, втянул воздух нарочно, и тут же понял, что воздух ему не нужен. Сердце под рёбрами молчало.

И тогда пришла жажда. Не голод, какой он знал в нищем детстве, когда подводило живот. Это было другое и звериное. Горло свело, дёсны заныли, и весь мир вдруг сузился до одной-единственной мысли, такой простой и такой всепоглощающей, что Мусаши, переживший десятки смертельных схваток, впервые в жизни испугался самого себя. Кровь. Ему нужна была кровь. Он чуял её даже сквозь стены, где-то там, в доме, текла живая тёплая кровб.

Дверь отворилась без стука. В проёме стоял старик. Тот самый, что глядел на него сверху вниз в дождливом саду, наставник несуществующей школы. Теперь Мусаши видел его иначе. Под обличьем тихого старца проступало что-то очень давнее и очень холодное, что-то отчего сама жажда внутри Мусаши на миг присмирела, признавая старшего. Бледноликий ученик стоял за плечом старика, всё такой же ровный и безучастный.

Старик оглядел сидящего, его дрожащие руки, его сведённое жаждой лицо, и не было в его глазах ни злорадства, ни жалости. Только спокойное знание того, через что проходит сейчас новообращённый. Он заговорил негромко и из его слов Мусаши понемногу складывал свою новую долю. Он звал Путь, хотел узнать, есть ли вершина, к которой ведут все тропы и старик дал ему время её отыскать. Куда больше времени, чем отпущено живым. Школа, мечи, ученики, всё это, оказывается, было лишь пологом, за которым подобные старику пережидают века. И тот меч, что свалил его в саду, был не волшбой. Просто бледноликий ученик старше Мусаши на сотню лет, а за сотню лет рука выучивается читать чужой удар прежде, чем тот родится. Выучится и он. Времени теперь в достатке. Мусаши слушал, и сквозь рёв жажды до него медленно доходил смысл. Он не умер. Точнее, умер, и тот холод в саду был настоящим. А это, всё это, темнота без воздуха, молчащее сердце, чужая жизнь, что зовёт его сквозь стены, это и есть то, чем он стал взамен. Простой воин Мусаши Ханко искал на дорогах руку сильнее своей, нашёл и лёг под ней безымянным. А поднялся уже не человеком.

Старик поведал ему о малом и многом, чтобы тому стало легче, после замолчал, давая словам осесть, а потом, чуть мягче, как говорят с тем, кому предстоит долгая дорога, добавил несколько слов. Он приветствовал Мусаши в ночи. Тот так хотел времени, что ж, теперь его у него больше, чем он способен вообразить.. Конечно много можно описывать, но в голове ронина отразилось лишь одно - одно событие…


Сто пятнадцатый день смерти. Ночь.

В этот раз Мусаши решил пренебречь наказом сира и отправиться на кормёжку сам. Долго он бродил по деревням и трактам, высматривая кого-нибудь и уже думал, что ночь пройдёт впустую, но судьба похоже была на его стороне. Дойдя до храма, что возвышался над округой тёмной громадой, он услышал крики и спустя пару минут хождения вокруг - вошёл. Внутри, на полу главного зала, лежали связанные - двое случайных монахов, беспомощных, с кляпами во рту. А глубже, в неровных отблесках опрокинутой лампы, копошились трое. Грабители, все при оружии, деловито сгребали в мешки всё, что имело хоть какую-то цену.

Первый заметил Мусаши, и не раздумывая, бросился на него с занесённой дубиной, метя в голову. Замахнуться толком он не успел. Клинок Мусаши вышел из ножен и вернулся обратно быстрее, чем разбойник понял, что уже мёртв - сталь прошла его наискось, по хребту. Тело осело на доски двумя неровными половинами, грудой мяса и костей, что мгновением раньше была человеком. Второй, увидев это, испытывать судьбу не стал - выронил мешок и кинулся к выходу, петляя между колоннами.

А третий остался.

Вот это было странно. Он не побежал, не закричал, не вскинул рук. Он медленно отставил в сторону мешок с награбленным и выпрямился, и только теперь Мусаши разглядел его как следует. Одет тот был почти как он сам - потрёпанное, но некогда доброе кимоно, стоптанные варадзи (тапки). А главное, клинок. Бывший самурай. Ронин, докатившийся до большой дороги, но руки не растерявший. Он глянул на разрубленное тело товарища, потом на Мусаши, в глазах его не было того слепого ужаса, к какому Мусаши успел привыкнуть в живых. Была холодная, злая готовность. Он собирался дать бой мёртвому…

Первый же обмен ударами отрезвил Мусаши. Всё это время он имел дело с перепуганными кметами да пьяной швалью, а тело само уходило от их неуклюжей стали прежде, чем они додумывали удар. Но ронин был не таков. Он не бросился очертя голову, не открылся сгоряча - бил коротко, расчётливо, читая противника так, как сам Мусаши когда-то читал чужих мастеров. Первый его выпад Мусаши отвёл лениво, по привычке, едва не поплатился - клинок ронина тут же сменил линию и достал его вскользь, распоров плечо. Боли почти не было, мёртвое тело отозвалось на рану глухо - но само то, что его достали, обожгло сильнее любой боли. Его. Мусаши Ханко, что не проиграл ни одного смертельного боя при жизни. Достал разбойник с большой дороги. Зверь и голод внутри взвыли и потребовали кончить с этим разом - смять, задавить силой. И Мусаши, ещё не выучившийся эту силу укрощать, поддался. Он рванулся вперёд напролом, быстрее, чем способен живой, — и напоролся. Ронин ждал именно этого. Он ушёл с линии, пропустил Мусаши мимо и полоснул вдогон, поперёк спины, ровно и умело. Будь Мусаши жив, на том бы всё и кончилось. Но он не был жив, а рана, что убила бы человека, лишь заставила его развернуться с оскаленной пастью. Вот тут ронин впервые дрогнул. Он увидел, как медленно сходятся края распоротой спины, увидел клыки.. Разбойник наконец понял что же произошло и что будет в будущем. На один удар сердца, своего, ещё живого внутри себя - он замер.

Одного удара хватило. Мусаши выбросил из головы дикие повадки и вспомнил, кем был. Не голод, не сила, а рука. Терпение. Тот единственный провал в чужой обороне, что он высматривал всю жизнь и всю смерть. Ронин был хорош, но он был человек, а человек, испугавшись, не имеет шансов и открывается - вампир увидел это открытие так же ясно, как видел его у ворот храма в детстве. Он не стал рубить в корпус. Ушёл под меч и снизу вверх, одним длинным движением, снёс ронину голову с плеч. Клинок прошёл чисто. Голова стукнулась о доски и откатилась к опрокинутой лампе, а тело ещё стояло мгновение, будто не веря, прежде чем осесть.

Настала тишина. Только всхлипы связанных монахов да потрескивание масла в лампе. И тогда пришла жажда, поднялась, как всегда, разом, но на этот раз Мусаши с ней спорить не стал. Заслужил перекусить. Он опустился на колени подле обезглавленного тела, приподнял его за ворот и приник к рваному краю шеи, откуда ещё выходила, слабея с каждым толчком, кровь. Она была не такой, как у перепуганных кметов. Та шла жидкая, пустая, отдающая одним лишь страхом. А эта густая, горячая, с привкусом злости и той выучки, что так и не успела ронину помочь. Кровь бойца. Мусаши пил и чувствовал, как вместе с ней в него входит что-то ещё, чему он тогда не нашёл названия, а после будет искать всю свою долгую ночь. Кровь того, кто дрался всерьёз, кто заставил его - мёртвого, сильного - на миг усомниться, оказалась слаще любой другой.

Он оторвался, лишь когда пить стало нечего. Тело в его руках остыло и опало, кровь ушла в него до последней капли. Мусаши сидел на храмовых досках, среди опрокинутой утвари и разбросанного награбленного, с чужой кровью на подбородке и не чувствовал того тошного ужаса, что мучил его в первые ночи. Он чувствовал сытость. И впервые что-то похожее на довольство.

Связанные монахи глядели на него из своего угла, а в глазах их было то, что он видел теперь во всех живых. Он поднялся, отёр клинок о чужое кимоно и вложил в ножны. Что делать с этими двумя, он ещё не решил. Сир говорил, что живых, видевших слишком много, оставлять нельзя, но резать связанных, беспомощных, сразу после такой честной победы и обеда. Мусаши постоял над ними ещё немного, потом задул тлеющую лампу и вышел в ночь, оставив монахам их страх и их жизни. Пусть разносят по округе, что в храме побывал демон. Может, оно и к лучшему.






_7.png
Так и шли годы - без малого восемь десятков или меньше, иль больше - записей не было найдено. И шло всё куда быстрее, чем при жизни, потому что нежизнь даёт то, чего живым не дано - право забыться. Живой считает каждую зиму, каждую утрату, каждую морщину у глаз, а от того годы его тяжелы и наперечёт. А мёртвому считать нечего. Десятилетия сливались для Мусаши в одну долгую ночь, где целый век проходил, как у живого проходит дурной сон - вроде и был, а вспомнить нечего. За это время он успел пройти весь Кансай заново. Прежние тропы легли под ноги иначе, теперь он мерил их не годами, а поколениями живых, что рождались и умирали, пока он шёл. Обрёл он и товарищей - таких же скитальцев ночи, с кем сводила дорога и разводила снова, но и врагов, что охотились за ним и за его /выкормышами/ до конца своих дней, да так и ложились в землю, не достав. Немало он делал и такого, за что его осудили бы вампиры запада и прочие чинные, оглядчивые создания, что трясутся над своими законами пуще самой крови. Силу свою он скрывал редко. Пусть видят.

Птенцов он брал под своё крыло, как когда-то дядя взял его самого. Обращал простых созданий, что чем-то цепляли взгляд, после учил их - не столько крови и охоте, сколько способностям, контролю, клинку, терпению, тому искусству выбрасывать из головы всё лишнее, что перенял мальчишкой в храмовом саду. Он наслаждался нежизнью или тем, что мёртвый способен назвать этим словом.Но и такому приходит конец.

Как бы далеко он ни уходил от своего монастыря, дорога всегда сгибалась кольцом и вела обратно - исполнять долг перед сиром. А долг этот был тяжёл. Постоянные раздоры, войны, междоусобицы военачальников и мелких князьков никогда не обходили мир тьмы стороной. Там, где живые проливали кровь вёдрами, ночь неизменно приходила выпить свою долю, а Мусаши раз за разом оказывался втянут в чужие свары, которые сир вёл из-за спин смертных. Возвращаться, кланяться, служить. Год за годом, война за войной. И то самое, что не давало ему покоя ещё на живых дорогах, жажда идти дальше, за следующий перевал, к вершине, которой всё нет и нет, ведь куда бы он не шёл - приходилось кому-то подчиняться.

В одно из таких десятилетий войн, когда острова в который раз захлебнулись в собственной крови, молодой ещё вампир решился наконец на то, о чём давно думал мимолётно с самого начала. Покинуть родину. За морем, за большой землей, о которой шептались с приходящих судов, лежало Заокеанье - новые земли, чьё имя давно ходило слухами меж торговцами и прочими богатыми да властными, кто мог позволить себе купить товары с того света. Никто из них толком не знал, что там. Тем сильнее его туда тянуло. Столько лет он ходил кругами по одному и тому же острову, служа чужому долгу и не находя ответа, а там за водой, был целый непройденный мир, глвное может быть - где-то в нём наконец пряталась та вершина, ради которой стоило бы поднять клинок. Или хотя бы новая дорога, достаточно длинная, чтобы на ней забыться. Так оно и решилось. Собрав дань с местных храмов, что находились под защитой //ночи// он попрощался с птенцами и уехал сначала на большую землю, после через северные порты Тата в страны песков, а оттуда уже большая вода повела его дальше… Намного дальше.
 
Власть над сутью | прорицание
 
Сверху